Неточные совпадения
На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет
о нем наблюдатель, и если
не отнесет его к разряду особенных, высших натур,
то еще менее к разряду натур наивных.
— Оставим этот разговор, — сказал Райский, — а
то опять оба на стену полезем, чуть
не до драки. Я
не понимаю твоих карт, и ты вправе назвать меня невеждой.
Не суйся же и ты судить и рядить
о красоте. Всякий по-своему наслаждается и картиной, и статуей, и живой красотой женщины: твой Иван Петрович так, я иначе, а ты никак, — ну, и при тебе!
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в
том или другом искателе, мужа:
то посланник являлся чаще других в дом,
то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно, как будто дело идет
не о ней.
—
О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем
не мешает… Чем же виноват предок?
Тем, что вы
не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
— Говоря
о себе,
не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я…
не знаю, что я такое, и никто этого
не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет,
не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы
не разбудили меня,
то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне
не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда
о хлебе,
о неурожае. А…
о бабах этих… и
о ребятишках… никогда.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с
тем, чтобы вы больше
о любви,
о страстях,
о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Ты
не смейся и
не шути: в роман все уходит — это
не то, что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или
не видать;
не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль
о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
Между
тем вне класса начнет рассказывать
о какой-нибудь стране или об океане,
о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
Он рисует глаза кое-как, но заботится лишь
о том, чтобы в них повторились учительские точки, чтоб они смотрели точно живые. А
не удастся, он бросит все, уныло облокотится на стол, склонит на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он в пространстве, среди своих миров и образов.
Хотя она была
не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала
о них, и даже
не любила записывать; а если записывала, так только для
того, по ее словам, чтоб потом
не забыть, куда деньги дела, и
не испугаться. Пуще всего она
не любила платить вдруг много, большие куши.
В городе прежде был, а потом замолк, за давностию, слух
о том, как Тит Никоныч, в молодости, приехал в город, влюбился в Татьяну Марковну, и Татьяна Марковна в него. Но родители
не согласились на брак, а назначили ей в женихи кого-то другого.
Он закроет глаза и хочет поймать,
о чем он думает, но
не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно поет ему какой-то голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит
та же картина, что перед глазами.
—
Та тоже все, бывало, тоскует, ничего
не надо, все
о чем-то вздыхает, как будто ждет чего-нибудь, да вдруг заиграет и развеселится, или от книжки
не оттащишь.
А когда зададут
тему на диссертацию, он терялся, впадал в уныние,
не зная, как приступить к рассуждению, например, «об источниках к изучению народности», или «
о древних русских деньгах», или «
о движении народов с севера на юг».
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания, глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но
не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил
тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «
о долговых обязательствах» и никогда
не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Но Райский в сенат
не поступил, в академии с бюстов
не рисовал, между
тем много читал, много писал стихов и прозы, танцевал, ездил в свет, ходил в театр и к «Армидам» и в это время сочинил три вальса и нарисовал несколько женских портретов. Потом, после бешеной Масленицы, вдруг очнулся, вспомнил
о своей артистической карьере и бросился в академию: там ученики молча, углубленно рисовали с бюста, в другой студии писали с торса…
— Но кто же будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. —
Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание
о чувстве?
Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?
—
О чем ты думаешь? — раздался слабый голос у него над ухом. — Дай еще пить… Да
не гляди на меня, — продолжала она, напившись, — я стала ни на что
не похожа! Дай мне гребенку и чепчик, я надену. А
то ты… разлюбишь меня, что я такая… гадкая!..
— Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и
то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва
о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до
того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
—
Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. —
Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить
о серьезном, об имении.
Но Райский раза три повел его туда. Леонтий
не обращал внимания на Ульяну Андреевну и жадно ел, чавкая вслух и думая
о другом, и потом робко уходил домой,
не говоря ни с кем, кроме соседа,
то есть Райского.
Уж у Уленьки
не раз скалились зубы на его фигуру и рассеянность, но товарищи, особенно Райский, так много наговорили ей хорошего
о нем, что она ограничивалась только своим насмешливым наблюдением, а когда
не хватало терпения,
то уходила в другую комнату разразиться смехом.
Он смущался, уходил и сам
не знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет,
не говоря
о тех знаках нежности, которые
не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— Ты все
тот же старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей жизнью, а
о себе
не подумаешь, кто ты сам?
—
Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь,
о древней Руси ты писал!.. А
то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Жилось ему сносно: здесь
не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между
тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли
не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из
того, чтобы быть проще, и
не умеют; здесь,
не думая
о том, все просты, никто
не лез из кожи подделаться под простоту.
Рассуждает она
о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно
о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда
не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а
не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный
не проехал и
не прошел,
не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто
не сказал
о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до
того чтоб кучера никогда
не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска
не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она
не узнала.
—
О, судьба-проказница! — продолжала она. — Когда ищешь в кошельке гривенника, попадают всё двугривенные, а гривенник после всех придет; ждешь кого-нибудь: приходят, да
не те, кого ждешь, а дверь, как на смех, хлопает да хлопает, а кровь у тебя кипит да кипит. Пропадет вещь: весь дом перероешь, а она у тебя под носом — вот что!
Отречься от себя, быть всем слугой, отдавать все бедным, любить всех больше себя, даже
тех, кто нас обижает,
не сердиться, трудиться,
не думать слишком
о нарядах и
о пустяках,
не болтать… ужас, ужас!
— Я ошибся:
не про тебя
то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть
того, чего
не дано, желать жить, как живут эти барыни,
о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет
о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила
тем, что ушла спать,
не рассказавши. Собиралась
не раз, да
не знала, с чего начать.
Не сказала также ничего и
о припадке «братца», легла пораньше, но
не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Это еще
не доказательство сумасшествия. Помните, что и
того, у кого у первого родилась идея
о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, — заметил Марк.
Идти дальше, стараться объяснить его окончательно, значит, напиваться с ним пьяным, давать ему денег взаймы и потом выслушивать незанимательные повести
о том, как он в полку нагрубил командиру или побил жида,
не заплатил в трактире денег, поднял знамя бунта против уездной или земской полиции, и как за
то выключен из полка или послан в такой-то город под надзор.
А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры
о том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием,
не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят
о чем-нибудь,
то отвечала, но сама
не заговаривала. Она чаю
не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
Если сам он идет по двору или по саду,
то пройти бы ему до конца,
не взглянув вверх; а он начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит
о ней Марину, где она, что делает, а если потеряет ее из вида,
то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
Занятий у нее постоянных
не было. Читала, как и шила она, мимоходом и
о прочитанном мало говорила, на фортепиано
не играла, а иногда брала неопределенные, бессвязные аккорды и к некоторым долго прислушивалась, или когда принесут Марфеньке кучу нот, она брала
то те,
то другие. «Сыграй вот это, — говорила она. — Теперь вот это, потом это», — слушала, глядела пристально в окно и более к проигранной музыке
не возвращалась.
Но все еще он
не завоевал себе
того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть
о ней. А ему
не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб
не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Он засмеялся и ушел от нее — думать
о Вере, с которой он все еще
не нашел случая объясниться «
о новом чувстве» и
о том, сколько оно счастья и радости приносит ему.
—
То есть
не видать друг друга,
не знать,
не слыхать
о существовании… — сказал он, — это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера, — это ты выдумала!
—
О,
о,
о — вот как:
то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты
не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она
не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего
о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
«Вот уж до чего я дошел: стыжусь своего идола — значит, победа близка!» — радовался он про себя, хотя ловил и уличал себя в
том, что припоминает малейшую подробность
о ней, видит,
не глядя, как она войдет, что скажет, почему молчит, как взглянет.
Никакой искренней своей мысли
не высказала она,
не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, — это быть свободной,
то есть чтобы ее оставляли самой себе,
не замечали за ней, забыли бы
о ее существовании.
«Я кругом виновата, милая Наташа, что
не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме
того, были другие причины,
о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь — это (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда
не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.
А он, приехавши в свое поместье, вообразил, что
не только оно, но и все, что в нем живет, — его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами, как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь и едва достигла
того, что он
не видит, как я сплю,
о чем мечтаю, чего надеюсь и жду.
Его поглотили соображения
о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду! Ему теперь дела
не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему
не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Она, как совесть, только и напоминает
о себе, когда человек уже сделал
не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен».