Неточные совпадения
Никогда
не чувствовал он подобной потребности, да и в других
не признавал ее, а
глядел на них, на этих других, покойно, равнодушно, с весьма приличным выражением в лице и взглядом, говорившим: «Пусть-де их себе, а я
не поеду».
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что был снисходителен к ошибкам других, никогда
не сердился, а
глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! — говорил он,
глядя почти с яростью на портрет, — сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел
не любить,
не наслаждаться!
«Нет, нет,
не этот! — думал он,
глядя на портрет, — это тоже предок,
не успевший еще полинять;
не ему, а принципу своему покорна ты…»
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели,
глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце?
не вышли ни разу из себя, тысячу раз
не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли?
не изнемогли ни разу,
не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И
не сбежала краска с лица,
не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
Райский только
глядел, как проворно и крепко пишет он цифры, как потом идет к нему прежде брюхо учителя с сердоликовой печаткой, потом грудь с засыпанной табаком манишкой. Ничего
не ускользнуло от Райского, только ускользнуло решение задачи.
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский
глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему
не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя
не выучивший никогда ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Райский начал мысленно
глядеть, куда
глядит Васюков, и видеть, что он видит.
Не стало никого вокруг: ни учеников, ни скамей, ни шкафов. Все это закрылось точно туманом.
Машутка становилась в угол, подальше, всегда прячась от барыни в тени и стараясь притвориться опрятной. Барыня требовала этого, а Машутке как-то неловко было держать себя в чистоте. Чисто вымытыми руками она
не так цепко берет вещь в руки и, того
гляди, уронит; самовар или чашки скользят из рук; в чистом платье тоже несвободно ходить.
Даже когда являлся у Ирины, Матрены или другой дворовой девки непривилегированный ребенок, она выслушает донесение об этом молча, с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением
глядя в сторону, и только скажет: «Чтоб я ее
не видала, негодяйку!» Матрена и Ирина, оправившись, с месяц прятались от барыни, а потом опять ничего, а ребенок отправлялся «на село».
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон и
глядела в поле, следила за работами, смотрела, что делалось на дворе, и посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь
не так, как ей хотелось.
Но он
не слушал, а смотрел, как писала бабушка счеты, как она
глядит на него через очки, какие у нее морщины, родимое пятнышко, и лишь доходил до глаз и до улыбки, вдруг засмеется и бросится целовать ее.
Она остановилась и
глядела на него молча, положив руку на замок следующей двери. Он
не успел дойти до нее, а она уже скрылась за дверью.
Он читал, рисовал, играл на фортепиано, и бабушка заслушивалась; Верочка,
не сморгнув,
глядела на него во все глаза, положив подбородок на фортепиано.
Бабушка с почтением и с завистью, а Райский с любопытством
глядел на стариков, слушал, как они припоминали молодость,
не верил их словам, что она была первая красавица в губернии, а он — молодец и сводил будто женщин с ума.
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания,
глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но
не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда
не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго
глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был, кажется, очень добр и несчастлив: у него
не было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и
не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы
глянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
У него воображение было раздражено: он невольно ставил на месте героя себя; он
глядел на нее то смело, то стоял мысленно на коленях и млел, лицо тоже млело. Она взглянула на него раза два и потом боялась или
не хотела
глядеть.
— Это ты, Борис, ты! — с нежной, томной радостью говорила она, протягивая ему обе исхудалые, бледные руки,
глядела и
не верила глазам своим.
«Нет, нет, — она
не то, она — голубь, а
не женщина!» — думал он, заливаясь слезами и
глядя на тихо качающийся гроб.
У гроба на полу стояла на коленях после всех пришедшая и более всех пораженная смертью Наташи ее подруга: волосы у ней были
не причесаны, она дико осматривалась вокруг, потом
глядела на лицо умершей и, положив голову на пол, судорожно рыдала…
Глаза, как у лунатика, широко открыты,
не мигнут; они
глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость,
не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом,
не дичится этого шума,
не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого,
не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
«Что же это такое? — думал Райский,
глядя на привезенный им портрет, — она опять
не похожа, она все такая же!.. Да нет, она
не обманет меня: это спокойствие и холод, которым она сейчас вооружилась передо мной,
не прежний холод — о нет! это натяжка, принуждение. Там что-то прячется, под этим льдом, — посмотрим!»
Он
глядел на нее и хотел бы, дал бы бог знает что, даже втайне ждал, чтоб она спросила «почему?», но она
не спросила, и он подавил вздох.
— Да, как cousin! Но чего бы
не сделал я, — говорил он,
глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе… вот так…
— Какой доверенности? Какие тайны? Ради Бога, cousin… — говорила она,
глядя в беспокойстве по сторонам, как будто хотела уйти, заткнуть уши,
не слышать,
не знать.
Она сделала движение, встала, прошлась по комнате, оглядывая стены, портреты,
глядя далеко в анфиладу комнат и как будто
не видя выхода из этого положения, и с нетерпением села в кресло.
Она влюблена — какая нелепость, Боже сохрани! Этому никто и
не поверит. Она по-прежнему смело подняла голову и покойно
глядела на него.
Она то смеялась, то хмурилась,
глядела так свежо и бодро, как это утро, наблюдая, всем ли поровну достается,
не подскакивает ли галка,
не набралось ли много воробьев.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой, бабушка задумчиво
глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать
не могла.
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак
не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка.
Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Ты хозяин, так как же
не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего
не едим, извини… Вот,
гляди, мои доходы, а вот расходы…
Марфенька прижалась к печке и
глядела на обоих,
не зная, что ей сказать.
Марфенька сконфузилась, а бабушка, к счастью,
не слыхала. Она сердито
глядела в окно.
— А то, что человек
не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она,
глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
— Какого учителя? Здесь
не живет учитель… — говорил он, продолжая с изумлением
глядеть на посетителя.
— Им
не его надо, — возразил писарь,
глядя на Райского, — пожалуйте за мной! — прибавил он и проворно пошел вперед.
Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него
не было детства,
не было нерва — шалить, резвиться.
Он шел смотреть Рафаэля, но авторитета фламандской школы
не уважал, хотя невольно улыбался,
глядя на Теньера.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него то на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он ни разу
не посмотрел на нее пристально, а
глядел как на стену, на скатерть.
«Везде
глядит, только
не на меня, — медведь!» — думала она.
Она равнодушно
глядела на изношенный рукав, как на дело до нее
не касающееся, потом на всю фигуру его, довольно худую, на худые руки, на выпуклый лоб и бесцветные щеки. Только теперь разглядел Леонтий этот, далеко запрятанный в черты ее лица, смех.
— Книги! Разве это жизнь? Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах: наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он
глядит в книгу, а
не в жизнь!
Толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве это теперь уж
не надо никому? — говорил он,
глядя вопросительно на Райского.
— А я люблю ее… — добавил Леонтий тихо. — Посмотри, посмотри, — говорил он, указывая на стоявшую на крыльце жену, которая пристально
глядела на улицу и стояла к ним боком, — профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая на шею коса! Что,
не римская голова?
Но чем она больше хлопотала, тем он был холоднее. Его уж давно коробило от ее присутствия. Только Марфенька,
глядя на нее, исподтишка посмеивалась. Бабушка
не обратила внимания на ее замечание.
«Как это они живут?» — думал он,
глядя, что ни бабушке, ни Марфеньке, ни Леонтью никуда
не хочется, и
не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и
не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог даст!» — говорит бабушка.
«Ужели она часто будет душить меня? — думал Райский, с ужасом
глядя на нее. — Куда спастись от нее? А она
не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто
не поверит…»