Неточные совпадения
— Я
не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто
не имеет права
не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже
не могу,
не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а
не живете. Что из этого
выйдет, я
не знаю — но
не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
Я давно
вышел из опеки, а управляет все тот же опекун — и я
не знаю как.
Есть своя бездна и там: слава Богу, я никогда
не заглядывался в нее, а если загляну — так уж
выйдет не роман, а трагедия.
А когда все кончалось, когда шум, чад, вся трескотня
выходили из него, он вдруг очнется, окинет все удивленными глазами, и внутренний голос спросит его: зачем это? Он пожмет плечами,
не зная сам зачем.
В юности он приезжал
не раз к матери, в свое имение, проводил время отпуска и уезжал опять, и наконец
вышел в отставку, потом приехал в город, купил маленький серенький домик, с тремя окнами на улицу, и свил себе тут вечное гнездо.
«Нет, молод, еще дитя:
не разумеет дела, — думала бабушка, провожая его глазами. — Вон как подрал! что-то
выйдет из него?»
Долго, бывало, смотрит он, пока
не стукнет что-нибудь около: он очнется — перед ним старая стена монастырская, старый образ: он в келье или в тереме. Он
выйдет задумчиво из копоти древнего мрака, пока
не обвеет его свежий, теплый воздух.
Он пошел к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он
вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно выпила его и потом велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась,
не шевелясь.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы,
не помня себя,
не зная, что он делает. Он
вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Тела почти совсем было
не видно, только впалые глаза неестественно блестели да нос вдруг резким горбом
выходил из чащи, а концом опять упирался в волосы, за которыми
не видать было ни щек, ни подбородка, ни губ.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна
выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я
не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
Наконец она
вышла, причесанная, одетая, в шумящем платье. Она,
не глядя на него, стала у зеркала и надевала браслет.
— Нет, портрет — это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших глаз, ваша улыбка, и то
не всегда: вы редко так смотрите и улыбаетесь, как будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и только намекнул на правду, и уж смотрите, что
вышло. Ах, как вы были хороши тогда!
— Нет, и
не может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).] в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы
выходите из роли кузена и друга — позвольте напомнить вам.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может
выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе
не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а
не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
— Ты ехал к себе, в бабушкино гнездо, и
не постыдился есть всякую дрянь. С утра пряники! Вот бы Марфеньку туда: и до свадьбы и до пряников охотница. Да войди сюда,
не дичись! — сказала она, обращаясь к двери. — Стыдится, что ты застал ее в утреннем неглиже.
Выйди, это
не чужой — брат.
— Да, — сказала потом вполголоса, —
не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и
вышло: петь да рисовать!
— Ну, так вы никогда
не уедете отсюда, — прибавил Райский, — вы обе здесь
выйдете замуж, ты, Марфенька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
— Еще бы
не умел! нажил богатство,
вышел в люди…
—
Не люблю,
не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам
вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
Вышедши на улицу, он наткнулся на какого-то прохожего и спросил,
не знает ли он, где живет учитель Леонтий Козлов.
Он
не ошибся: учитель, загнув в книгу палец,
вышел с Райским на улицу и указал, как пройти одну улицу, потом завернуть направо, потом налево.
Она прозвала его женихом и, смеясь, обещала написать к нему, когда придет время
выходить замуж. Он принял это
не шутя. С тем они и расстались.
Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье было в опеке, дошло до того, что никто взаймы
не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся — какие были грехи — и
вышел в люди.
Открытое, как будто дерзкое лицо далеко
выходило вперед. Черты лица
не совсем правильные, довольно крупные, лицо скорее худощавое, нежели полное. Улыбка, мелькавшая по временам на лице, выражала
не то досаду,
не то насмешку, но
не удовольствие.
Райский последовал, хотя
не так проворно, его примеру, и оба тем же путем, через садик, и перелезши опять через забор,
вышли на улицу.
Борису
не спалось, и он, в легком утреннем пальто,
вышел в сад, хотел было догнать Марка, но увидел его, уже далеко идущего низом по волжскому прибрежью.
Райский молча, одним движением руки, сгреб все рисунки и тетради в кучу, тиснул все в самую большую папку, сильно захлопнул ее и,
не оглядываясь, сердитыми шагами
вышел вон.
— Ну, Борюшка:
не думала я, что из тебя такое чудище
выйдет!
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна,
не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня!
Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
— Так это за то, что у меня деньжонки водятся да дом есть, и надо замуж
выходить: богадельня, что ли, ему достался мой дом? И дом
не мой, а твой. И он сам
не беден…
— Ты, сударыня, что, — крикнула бабушка сердито, — молода шутить над бабушкой! Я тебя и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился,
вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись,
не женись — мне все равно, только отстань и вздору
не мели. Я вот Тита Никоныча принимать
не велю…
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они
выходили из кабака, то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь,
не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами,
не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
Он заглянул к бабушке: ее
не было, и он, взяв фуражку,
вышел из дома, пошел по слободе и добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться в каждого прохожего, изучал дома, улицы.
Около избушки
не было ни дворика, ни загородки. Два окна
выходили к огородам, а два в поле. Избушка почти вся была заставлена и покрыта лопатами, кирками, граблями, грудами корзин, в углу навалены были драницы, ведра и всякий хлам.
— А как же
не пара, позвольте-ка: я был еще коллежским асессором, когда вы
выходили замуж за покойного Ивана Егорыча. А этому будет…
Но домашние средства
не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет к нему губернатор, узнать, как было дело, и выразить участие, а он предложит ему
выслать Райского из города, как беспокойного человека, а Бережкову обязать подпиской
не принимать у себя Волохова.
Но все же ей было неловко —
не от одного только внутреннего «противоречия с собой», а просто оттого, что
вышла история у ней в доме, что выгнала человека старого, почтен… нет, «серьезного», «со звездой»…
Он только хотел уличить ее, что он там караулил и что ее
не было, но удержался, зато у него вырвался взгляд изумления и был ею замечен. Но она даже
не дала себе труда объясниться, отчего
вышло противоречие и каким путем она воротилась с берега.
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь,
не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне
не хотелось бы
выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто
не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.
— Как кому? Марфеньке советовал любить,
не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже
не ожидала от тебя! Если ты сам
вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же,
не трогай ее, а то
выйдет, что
не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама
не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да
не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
«Я сделал все, что мог, все, что мог! — твердил он, — но
вышло не то, что нужно…» — шепнул он со вздохом.
Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву — поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и
вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы
не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.
Не только Райский, но и сама бабушка
вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась
не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах,
не толковала с Савельем,
не сводила счетов и
не выезжала в поле. Пашутка
не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».
— И я
не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: «Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда
вышла!» Я испугалась,
не знала, что и подумать… Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончила.
— Никто
не боится! — сказала она,
выходя нехотя и стараясь
не глядеть на Райского.
Вдруг он услышал, что в старом доме отворяется окно. Он взглянул вверх, но окно, которое отворилось,
выходило не к саду, а в поле, и он поспешил в беседку из акаций, перепрыгнул через забор и попал в лужу, но остался на месте,
не шевелясь.
— Сегодня я
не могла
выйти — дождик шел целый день; завтра приходите туда же в десять часов… Уйдите скорее, кто-то идет!
— Куда вы уедете! Надолго — нельзя и некуда, а ненадолго — только раздражите его. Вы уезжали, что ж
вышло? Нет, одно средство,
не показывать ему истины, а водить. Пусть порет горячку, читает стихи, смотрит на луну… Ведь он неизлечимый романтик… После отрезвится и уедет…