Неточные совпадения
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я,
право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу
на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником, что они скоро перешли
на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые
права в доме, каких постороннему не приобрести во сто лет.
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул
на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по
праву сердца, велеть или не велеть этой богине.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю
на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет
права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
А он прежде всего воззрился в учителя: какой он, как говорит, как нюхает табак, какие у него брови, бакенбарды; потом стал изучать болтающуюся
на животе его сердоликовую печатку, потом заметил, что у него большой палец
правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха.
«Переделать портрет, — думал он. —
Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я —
на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
А она смотрела
на него с торжеством, так ясно, покойно. Она была
права, а он запутался.
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув
на сапоги, — видите, какая бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот,
право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас
на коленях сидела…
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это,
право, скоро все
на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
Наше дело теперь — понемногу опять взбираться
на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в
правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! низость, мелочи, дрянь — все побледнеет: выправится человек и опять встанет
на железные ноги…
Татьяна Марковна не совсем была
права, сравнив ее с Мариной. Полина Карповна была покойного темперамента: она не искала так называемого «падения» и измены своим обязанностям
на совести не имела.
— Вот видите, я и
прав, что извинялся перед вами: надо быть осторожным
на словах… — заметил Райский.
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя
на Райского, — я еще не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею
права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
— И я добра вам хочу. Вот находят
на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы…
Право, бабушка, что бы вам…
Сколько насмешек, пожимания плеч, холодных и строгих взглядов перенес он
на пути к своему идеалу! И если б он вышел победителем, вынес
на плечах свою задачу и доказал «серьезным людям», что они стремятся к миражу, а он к делу — он бы и был
прав.
— Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так само собой. Но это все делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать
на каждый мой взгляд, слово, даже
на мои мысли… По какому
праву, позвольте вас спросить?
— Красота, — перебила она, — имеет также
право на уважение и свободу…
— Да взгляните же
на меня:
право, посватаюсь, — приставал Нил Андреич, — мне нужна хозяйка в доме, скромная, не кокетка, не баловница, не охотница до нарядов… чтобы
на другого мужчину, кроме меня, и глазом не повела… Ну, а вы у нас ведь пример…
— А вы, молодой человек, по какому
праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли, что я пятьдесят лет
на службе и ни один министр не сделал мне ни малейшего замечания!..
Конечно, молнию эту вызвала хорошая черта, но она и не сомневалась в достоинстве его характера, она только не хотела сближения теснее, как он желал, и не давала ему никаких других, кроме самых ограниченных,
прав на свое внимание.
Он добился, что она стала звать его братом, а не кузеном, но
на ты не переходила, говоря, что ты, само по себе, без всяких
прав, уполномочивает
на многое, чего той или другой стороне иногда не хочется, порождает короткость, даже иногда стесняет ненужной, и часто не разделенной другой стороной, дружбой.
Перед ним было прекрасное явление, с задатками такого сильного, мучительного, безумного счастья, но оно было недоступно ему: он лишен был
права не только выражать желания, даже глядеть
на нее иначе, как
на сестру, или как глядят
на чужую, незнакомую женщину.
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею
на него
право, я свободна, как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…
Он старался оправдать загадочность ее поведения с ним, припоминая свой быстрый натиск: как он вдруг предъявил свои
права на ее красоту, свое удивление последней, поклонение, восторги, вспоминал, как она сначала небрежно, а потом энергически отмахивалась от его настояний, как явно смеялась над его страстью, не верила и не верит ей до сих пор, как удаляла его от себя, от этих мест, убеждала уехать, а он напросился остаться!
Но не требовать этого, значит тоже ничего не требовать, оскорблять женщину, ее человеческую натуру, творчество Бога, значит прямо и грубо отказывать ей в
правах на равенство с мужчиной,
на что женщины справедливо жалуются.
«Такой умок выработала себе, между прочим, в долгом угнетении, обессилевшая и рассеянная целая еврейская нация, тайком пробиравшаяся сквозь человеческую толпу, хитростью отстаивавшая свою жизнь, имущество и свои
права на существование».
Он рад броситься ей
на помощь, но не знает ничего и даже не имеет
права разделить ни с кем своих опасений.
Оба понимали, что каждый с своей точки зрения
прав — но все-таки безумно втайне надеялись, он — что она перейдет
на его сторону, а она — что он уступит, сознавая в то же время, что надежда была нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно переродиться, залучить к себе, как шапку надеть, другие убеждения, другое миросозерцание, разделить веру или отрешиться от нее.
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только
права друга… если стою, — прибавил он, и голос
на последнем слове у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
— Я не жалуюсь
на него, помните это. Я одна… виновата… а он
прав… — едва договорила она с такой горечью, с такой внутренней мукой, что Тушин вдруг взял ее за руку.
Иногда, в этом безусловном рвении к какой-то новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу,
на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла от старого добра, и принималась
на веру от не проверенных ничем новых авторитетов, невесть откуда взявшихся новых людей — без имени, без прошедшего, без истории, без
прав.
Между тем, отрицая в человеке человека — с душой, с
правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
Например, если б бабушка
на полгода или
на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе
права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Гордость, человеческое достоинство,
права на уважение, целость самолюбия — все разбито вдребезги! Оборвите эти цветы с венка, которым украшен человек, и он сделается почти вещью.
Толпа сострадательно глядит
на падшего и казнит молчанием, как бабушка — ее! Нельзя жить тому, в чьей душе когда-нибудь жила законная человеческая гордость, сознание своих
прав на уважение, кто носил прямо голову, — нельзя жить!
Бабушка сострадательна к ней: от одного этого можно умереть! А бывало, она уважала ее, гордилась ею, признавала за ней
права на свободу мыслей и действий, давала ей волю, верила ей! И все это пропало! Она обманула ее доверие и не устояла в своей гордости!
Он
прав, во всем
прав: за что же эта немая и глухая разлука? Она не может обвинить его в своем «падении», как «отжившие люди» называют это… Нет! А теперь он пошел
на жертвы до самоотвержения, бросает свои дела, соглашается… венчаться! За что же этот нож, лаконическая записка, вместо дружеского письма, посредник — вместо самой себя?
О свадьбе ни слуху ни духу. Отчего Тушин не делает предложения, или, если сделал, отчего оно не принято? Падало подозрение
на Райского, что он увлек Веру: тогда — отчего он не женится
на ней? Общественное мнение неумолимо требовало
на суд — кто
прав, кто виноват, — чтобы произнести свой приговор.
Не манил я вас в глубокую бездну учености, ни
на грубый, неженский труд, не входил с вами в споры о
правах, отдавая вам первенство без спора.