Неточные совпадения
— Нету, нету, mon frère: [братец (фр.).] к Святой неделе
вы получили три тысячи, и уж нет… Это ни
на что не похоже…
— Нету и нету: а
на меня
вам не совестно смотреть?
— Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава Богу, что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы
на вашей даче…
Вы и там будете мешать им?
— Если б ma tante [тетушка (фр.).] услыхала
вас на этом слове… «отступления от правил»… — заметила Софья.
— Сейчас бы сказала: пожалуйста, пожалуйста, — досказал Райский. — А
вы что скажете? — спросил он. — Обойдитесь хоть однажды без «ma tante»! Или это ваш собственный взгляд
на отступления от правил, проведенный только через авторитет ma tante?
— По крайней мере, можете ли
вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала
на улицу, — в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять
на другое, которым живут…
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали
вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал
на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать
вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю
вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все не расскажу.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть
на все открытыми глазами, тогда поймете
вы, отчего те старики полиняли и лгут
вам, обманывают
вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
— Да, кузина:
вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! — говорил он, глядя почти с яростью
на портрет, — сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как
вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но
вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что
вы скучаете…
вы иногда наводите
на всех скуку…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но
вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за
вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено
вам природой? Посмотрите
на себя…
— Что же мне делать, cousin: я не понимаю?
Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала
на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
—
Вы, кажется, и их упрекали, зачем они не любят, — с улыбкой прибавила она, показав головой к гостиной
на теток.
— Но ведь
вы видите других людей около себя, не таких, как
вы, а с тревогой
на лице, с жалобами.
— А другие, а все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли
вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а
вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить
на свете, а
вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а
вы нет!..
—
Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой
на улицу, — кто там бегает, суетится? Но
вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! — почти закричал Райский, так что одна из теток очнулась
на минуту от игры и сказала им громко: «Что
вы все там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
—
Вы не удостоиваете смертных снизойти до них, взглянуть
на их жизнь, живете олимпийским неподвижным блаженством, вкушаете нектар и амброзию — и благо
вам!
—
Вы высказали свой приговор сами, кузина, — напал он бурно
на нее, — «у меня все есть, и ничего мне не надо»!
А спросили ли
вы себя хоть раз о том: сколько есть
на свете людей, у которых ничего нет и которым все надо?
Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет
вас на бал и в оперу.
Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а
вам приносят
на серебряном подносе, и
вы, не считая, прячете в туалет…
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит
на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах
на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят
вам на подносе…
Вы этого не знаете: «
вам дела нет», говорите
вы…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю
на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить
вас:
вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при
вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить
на всех!
Вы говорите, что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния
на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
А со временем
вы постараетесь узнать, нет ли и за
вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с другими мыслями глядеть и туда,
на улицу.
Если б
вы не знали, будет ли у
вас топлена комната и выработаете ли
вы себе
на башмаки и
на салоп, — да еще не себе, а детям?
—
Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что
вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть
на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что
вы как будто вчера родились…
— Как это
вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели
на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
— Здравствуйте. Вот
вам внука привезла, настоящего хозяина имения. Его капитал мотаю я у
вас в лавке. Как рисует, играет
на фортепиано!..
—
Вы куда хотите поступить
на службу? — вдруг раздался однажды над ним вопрос декана. — Через неделю
вы выйдете. Что
вы будете делать?
— Это
вы делали? — спросил он, указав
на голову Гектора.
— И это
вы? — Профессор указал
на Андромаху.
— Да, читал и аккомпанировал мне
на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит
на меня очень странно… как иногда
вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно
на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку
на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел
на музыку,
на другой день я встретила его очень холодно…
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела
на него и думала, что он взглянет
на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть
на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации,
вы знаете.
— Да, упасть в обморок не от того, от чего
вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал
на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
Вы черпнете познания добра и зла, упьетесь счастьем и потом задумаетесь
на всю жизнь, — не этой красивой, сонной задумчивостью.
В вашем покое будет биться пульс, будет жить сознание счастья;
вы будете прекраснее во сто раз, будете нежны, грустны, перед
вами откроется глубина собственного сердца, и тогда весь мир упадет перед
вами на колени, как падаю я…
— И когда я
вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом,
вы скажете, что
вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда
вы глянете и туда,
на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
— О, тогда эта портьера упадет, и
вы выпорхнете из клетки; тогда
вы возненавидите и теток, и этих полинявших господ, а
на этот портрет (он указал
на портрет мужа) взглянете с враждой.
— Да, кузина,
вы будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как
вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид, будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик
на груди не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо
вас будут мелькать дни, часы, ночи…
— Mon Dieu, mon Dieu! [О Боже, Боже! (фр.)] — говорила она, глядя
на дверь, — что
вы говорите!..
вы знаете сами, что это невозможно!
— Все возможно, — шептал он, —
вы станете
на колени, страстно прильнете губами к его руке и будете плакать от наслаждения…
— Что
вам повторять? я уж говорил! — Он вздохнул. — Если будете этим путем идти, тратить себя
на модные вывески…
— И здесь искра есть! — сказал Кирилов, указывая
на глаза,
на губы,
на высокий белый лоб. — Это превосходно, это… Я не знаю подлинника, а вижу, что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А
вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
— В
вас погибает талант;
вы не выбьетесь, не выйдете
на широкую дорогу. У
вас недостает упорства, есть страстность, да страсти, терпенья нет! Вот и тут, смотрите, руки только что намечены, и неверно, плечи несоразмерны, а
вы уж завертываете, бежите показывать, хвастаться…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица!
Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного
на свете и людей и художников…
— Да, вскакиваете, чтоб мазнуть вашу вот эту «правду». — Он указал
на открытое плечо Софьи. — Нет,
вы встаньте ночью, да эту же фигуру начертите раз десять, пока будет верно. Вот
вам задача
на две недели: я приду и посмотрю. А теперь прощайте.
Нет, — горячо и почти грубо напал он
на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи, как
вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около
вас, куда бы ни увлекала жизнь, в какую яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!