Неточные совпадения
Вообще легко можно
было угадать по лицу ту пору жизни,
когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью,
когда человек перешел на вторую половину жизни,
когда каждый прожитой опыт, чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял, в неуловимой игре тонких губ и в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не
будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю,
когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже
когда поклоняюсь красоте…
— У тебя беспокойная натура, — сказал Аянов, — не
было строгой руки и тяжелой школы — вот ты и куролесишь… Помнишь, ты рассказывал,
когда твоя Наташа
была жива…
Особенно красив он
был,
когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
Комната Софьи смотрела несколько веселее прочих, особенно
когда присутствовала в ней сама хозяйка: там
были цветы, ноты, множество современных безделок.
— Cousin! — с ужасом попробовала она остановить его, но это
было не легко,
когда Райский входил в пафос.
— Когда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, — сказала она живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не
буду брать своих карманных денег…
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже,
когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах, как все женщины,
когда они, как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то
есть в своей сфере…
Нравственное лицо его
было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды,
когда он «обнимал, по его выражению, весь мир»,
когда чарующею мягкостью открывал доступ к сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что добрее, любезнее его нет.
Когда опекун привез его в школу и посадили его на лавку, во время класса, кажется, первым бы делом новичка
было вслушаться, что спрашивает учитель, что отвечают ученики.
Кстати тут же представил и себя, как он сидит, какое у него должно
быть лицо, что другим приходит на ум,
когда они глядят на него, каким он им представляется?
Директор подслушал однажды,
когда он рассказывал, как дикие ловят и
едят людей, какие у них леса, жилища, какое оружие, как они сидят на деревьях, охотятся за зверями, даже начал представлять, как они говорят горлом.
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него
были глаза, разбирал, отчего ему стало холодно,
когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
Борис
был счастлив.
Когда он приходил к учителю, у него всякий раз ёкало сердце при взгляде на головку. И вот она у него, он рисует с нее.
Стало
быть, и она видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе то же, что Васюков видит,
когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»
Он стал
было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а, с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши. То захватит он две струны разом, то рука дрожит от слабости: — нет!
Когда же Васюков играет — точно по маслу рука ходит.
Есть артисты, и лекаря
есть тоже знаменитые люди: а
когда они знаменитыми делаются, спроси-ка?
На поясе и в карманах висело и лежало множество ключей, так что бабушку, как гремучую змею, можно
было слышать издали,
когда она идет по двору или по саду.
Она, кажется, только тогда и
была счастлива,
когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей,
когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник
был говорить.
Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему
было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не
было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен,
пьет умеренно, то
есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь
были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться,
когда дойдет до этого необходимость.
— И повести можно: конечно, у вас
есть талант. Но ведь это впоследствии,
когда талант выработается. А звание… звание, я спрашиваю?
Там царствует бесконечно разнообразный расчет: расчет роскоши, расчет честолюбия, расчет зависти, редко — самолюбия и никогда — сердца, то
есть чувства. Красавицы приносят все в жертву расчету: самую страсть, если постигает их страсть, даже темперамент,
когда потребует того роль, выгода положения.
Когда мне
было лет семь, за мной, помню, ходила немка Маргарита: она причесывала и одевала меня, потом будили мисс Дредсон и шли к maman.
Maman не любила,
когда у меня раскраснеются щеки и уши, и потому мне не велено
было слишком бегать.
— Потом,
когда мне
было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…
— Oui, il etait tout-а-fait bien, [Да, вполне (фр.).] — сказала, покраснев немного, Беловодова, — я привыкла к нему… и
когда он манкировал, мне
было досадно, а однажды он заболел и недели три не приходил…
—
Когда папа привез его в первый раз после болезни, он
был бледен, молчалив… глаза такие томные…
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он
был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет,
когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не
было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне
было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды…
когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Я думал, бог знает какая драма! — сказал он. — А вы мне рассказываете историю шестилетней девочки! Надеюсь, кузина,
когда у вас
будет дочь, вы поступите иначе…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют и не краснеют,
когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не
было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
— Я
была очень счастлива, — сказала Беловодова, и улыбка и взгляд говорили, что она с удовольствием глядит в прошлое. — Да, cousin,
когда я в первый раз приехала на бал в Тюльери и вошла в круг, где
был король, королева и принцы…
— И
когда я вас встречу потом, может
быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не
будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
Когда он придет, вы
будете неловки, вздрогнете от его голоса, покраснеете, побледнеете, а
когда уйдет, сердце у вас вскрикнет и помчится за ним,
будет ждать томительно завтра, послезавтра…
— Да, кузина, вы
будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид,
будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик на груди не
будет лежать так правильно и покойно. Потом,
когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас
будут мелькать дни, часы, ночи…
Там
был записан старый эпизод,
когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может
быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может
быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Он вспомнил, что
когда она стала будто бы целью всей его жизни,
когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано
было ее нравственное существо, он
был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
—
Когда он
будет у вас, я бы заехал… дайте мне знать.
— Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились,
будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня
есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет,
когда влюбитесь…
«Должно
быть, это правда: я угадал!» — подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а только
когда заговорил о нем — у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к свету.
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. —
Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я
был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины,
когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
На шее не
было ни косынки, ни воротничка: ничто не закрывало белой шеи, с легкой тенью загара.
Когда девушка замахнулась на прожорливого петуха, у ней половина косы, от этого движения, упала на шею и спину, но она, не обращая внимания, продолжала бросать зерна.
— Я жить не стану, а
когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине — и мы
будем вместе гулять,
петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! — передразнил он ее.
— А
когда же ты сама
будешь знать и жить?
—
Когда…
буду в зрелых летах,
буду своим домом жить,
когда у меня
будут свои…
Она
была очень молоденькая в ту эпоху,
когда учились Райский и Козлов, но, несмотря на свои шестнадцать или семнадцать лет, чрезвычайно бойкая, всегда порхавшая, быстроглазая девушка.
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах,
когда и не
было чему и не расположена она
была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и шел больше к нему, нежели слезы, да едва ли кто и видал их на нем.
Соперников она учила, что и как говорить,
когда спросят о ней,
когда и где
были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером тот или другой — все.
— Да, может
быть, она не станет смеяться… — нерешительно говорил Райский, —
когда покороче познакомится с тобой…