Неточные совпадения
— Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение,
жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что
тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то
жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется
тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
Об этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне его, среди кустов, еще при
жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и
тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу
тут и зарыли, на месте преступления.
Но лишь коснется речь самой
жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в истории, в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские — но живые лица, — у Райского ухо невольно открывается: он весь
тут и видит этих людей, эту
жизнь.
Тут артистки музыки, балета, певцы, художники и золотая молодежь, красота, ум, таланты, юмор — вся солнечная сторона
жизни!
«Как
тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да,
жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
До приезда Райского
жизнь ее покоилась на этих простых и прочных основах, и ей в голову не приходило, чтобы
тут было что-нибудь не так, чтобы она весь век жила в какой-то «борьбе с противоречиями», как говорил Райский.
— Так что же! У нас нет
жизни, нет драм вовсе: убивают в драке, пьяные, как дикари! А
тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму, а вы — мешать!.. Оставьте, ради Бога! Посмотрим, чем разрешится… кровью, или…
Да если б ты еще был честен, так никто бы тебя и не корил этим, а ты наворовал денег — внук мой правду сказал, — и
тут, по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную
жизнь.
Но если б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то
тут около, кем полна ее
жизнь, и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это небо, эта Волга.
— Ах, вы барышня! девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину! Перед вами свобода,
жизнь, любовь, счастье — а вы разбираете тон, манеры! Где же человек, где женщина в вас!.. Какая
тут «правда»!
Он свои художнические требования переносил в
жизнь, мешая их с общечеловеческими, и писал последнюю с натуры, и
тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя», с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой натуры, сам писал ей казнь и чертил новые законы, разрушал в себе «ветхого человека» и создавал нового.
— Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю
жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал: вот как
тут корчился на полу и читал ее письмо.
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот
тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало моей
жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и
тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную
жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и
жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Тут ей, как всегда бывает, представлялась чистота, прелесть, весь аромат ее
жизни — до встречи с Марком, ее спокойствие до рокового вечера… Она вздрагивала.
А она, совершив подвиг, устояв там, где падают ничком мелкие натуры, вынесши и свое и чужое бремя с разумом и величием,
тут же, на его глазах, мало-помалу опять обращалась в простую женщину, уходила в мелочи
жизни, как будто пряча свои силы и величие опять — до случая, даже не подозревая, как она вдруг выросла, стала героиней и какой подвиг совершила.