Неточные совпадения
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным. Только они, как нравственные
женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто
другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
Она была отличнейшая
женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с
другими старыми домами.
Она живет — как будто на станции, в дороге, готовая ежеминутно выехать. Нет у нее
друзей — ни мужчин, ни
женщин, а только множество знакомых.
Сцены, характеры, портреты родных, знакомых,
друзей,
женщин переделывались у него в типы, и он исписал целую тетрадь, носил с собой записную книжку, и часто в толпе, на вечере, за обедом вынимал клочок бумаги, карандаш, чертил несколько слов, прятал, вынимал опять и записывал, задумываясь, забываясь, останавливаясь на полуслове, удаляясь внезапно из толпы в уединение.
Улыбка, дружеский тон, свободная поза — все исчезло в ней от этого вопроса. Перед ним холодная, суровая, чужая
женщина. Она была так близка к нему, а теперь казалась где-то далеко, на высоте, не родня и не
друг ему.
Но ни ревности, ни боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него
женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и
другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
В
другом месте видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую
женщину, весь век проведшую в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре дел и развлечений.
Затем его поглотил процесс его исполнения. Он глубоко и серьезно вникал в предстоящий ему долг: как, без огласки, без всякого шума и сцен, кротко и разумно уговорить эту
женщину поберечь мужа, обратиться на
другой, честный путь и начать заглаживать прошлое…
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую
другую, хорошо защищенную
женщину?
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а
другую, незнакомую ему до тех пор
женщину.
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором
женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его
друга.
Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте
женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к
другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни!
А то выдумали две нравственности: одну для себя,
другую для
женщин!»
Он в чистых формах все выливал образ Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было светлого, честного в его собственной душе и чего требовала его душа от
другого человека и от
женщины.
— В сердце честной
женщины, которая любит, и что роль
друга такой
женщины…
Я мог бы овладеть вами — и овладел бы всякой
другой, мелкой
женщиной, не пощадил бы ее.
Он сравнивал ее с
другими, особенно «новыми»
женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все
другие падшие
женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь
другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Ему предстояло — уже не в горячке страсти, не в припадке слепого мщения, а по неизбежному сознанию долга — нанести еще удар ножа
другой, нежно любимой
женщине!
— Как первую
женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите
другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Вера и бабушка стали в какое-то новое положение одна к
другой. Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в жизни
женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
В Вере оканчивалась его статуя гармонической красоты. А тут рядом возникла
другая статуя — сильной, античной
женщины — в бабушке. Та огнем страсти, испытания, очистилась до самопознания и самообладания, а эта…
Она, пока Вера хворала, проводила ночи в старом доме, ложась на диване, против постели Веры, и караулила ее сон. Но почти всегда случалось так, что обе
женщины, думая подстеречь одна
другую, видели, что ни та, ни
другая не спит.
Вера отвечала ей таким же продолжительным взглядом. Обе
женщины говорили глазами и, казалось, понимали
друг друга.
— Бабушка! разве можно прощать свою мать? Ты святая
женщина! Нет
другой такой матери… Если б я тебя знала… вышла ли бы я из твоей воли!..
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая
женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая
другим, — эта всеми чтимая
женщина «пала, потеряла честь»!
— Да, вы правы, я такой
друг ей… Не забывайте, господин Волохов, — прибавил он, — что вы говорите не с Тушиным теперь, а с
женщиной. Я стал в ее положение и не выйду из него, что бы вы ни сказали. Я думал, что и для вас довольно ее желания, чтобы вы не беспокоили ее больше. Она только что поправляется от серьезной болезни…