Неточные совпадения
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на
мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой
день я встретила его очень холодно…
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли
деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости
моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный
день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь
моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— Есть, есть, и мне тяжело, что я не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит
мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это
мое дело,
моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, —
мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у меня свое
дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь
моя должна служить и тому и другому…
То и
дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю,
мыла. Девкам дает старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
— Это
мое дело, — промолвил Савелий.
— Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Заплачу, и пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий, — будто не
мое дело! Вот что худо!
— Ну, вот, бабушка, наконец вы договорились до
дела, до правды: «женись, не женись — как хочешь»! Давно бы так! Стало быть, и ваша и
моя свадьба откладываются на неопределенное время.
— Боже
мой, Опенкин! — воскликнула бабушка почти в ужасе. — Дома нет, дома нет! на целый
день за Волгу уехала! — шепотом диктовала она Викентьеву.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без
дела?» Возьмешь
дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот
мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым
дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на
мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
— Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый
день. А здесь… одни — Боже
мой! — досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня лицо — бабушка сейчас заметит.
— Это такое важное
дело, Марья Егоровна, — подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя девочки
мои из повиновения
моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное
дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем
мой: он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к
моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее
дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…
— Гадко, неловко, совестно, — сказала она, качая головой. — И не умею я, это не
мое дело!
— Ну, хорошо, Марк Иванович, Бог с вами и с вашими манерами! Сила не в них и не в
моей «рисовке»! Вы сделали доброе
дело…
— Ее нет — вот
моя болезнь! Я не болен, я умер: и настоящее
мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет! Поди, вороти ее, приведи сюда — и я воскресну!.. А он спрашивает, принял ли бы я ее! Как же ты роман пишешь, а не умеешь понять такого простого
дела!..
— Это наша «партия действия»! — шептал он, — да, из кармана показывает кулак полицмейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака, с Фейербахом и с мнимой страстью к изучению природы вкрадывается в доверенность женщин и увлекает вот этаких слабонервных умниц!.. Погибай же ты, жалкая самка, тут, на
дне обрыва, как тот бедный самоубийца! Вот тебе
мое прощание!..
Он заметил ее волнение, и вдруг у него захватило дух от радости. «Она проницательна, угадала давно
мою тайну и
разделяет чувство… волнуется, требует откровенного и короткого слова…»
— Как первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти
разделяете это чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то… будьте
моей лесной царицей,
моей женой, — и на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в
день рождения вашей сестры…
— Что с вами, говорите, ради Бога, что такое случилось? Вы сказали, что хотели говорить со мной; стало быть, я нужен… Нет такого
дела, которого бы я не сделал! приказывайте, забудьте
мою глупость… Что надо… что надо сделать?
— Есть, батюшка, да сил нет, мякоти одолели, до церкви дойду — одышка мучает. Мне седьмой десяток! Другое
дело, кабы барыня маялась в постели месяца три, да причастили ее и особоровали бы маслом, а Бог, по
моей грешной молитве, поднял бы ее на ноги, так я бы хоть ползком поползла. А то она и недели не хворала!
— Oui! [Да! (фр.)] — сказал он со свистом. — Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на другой
день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее слово, и пошел опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на другой
день надежды его подогрелись, а
мои исчезли навсегда.
Мое ли
дело чертить картины нравов, быта, осмысливать и освещать основы жизни!
Мое дело — формы, внешняя, ударяющая на нервы красота!
Я сохраню, впрочем, эти листки: может быть… Нет, не хочу обольщать себя неверной надеждой! Творчество
мое не ладит с пером. Не по натуре мне вдумываться в сложный механизм жизни! Я пластик, повторяю:
мое дело только видеть красоту — и простодушно, «не мудрствуя лукаво», отражать ее в создании…