Неточные совпадения
Около глаз собирались
даже три легкие морщины, эти неизгладимые знаки времени
и опыта.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои
и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков
и добродетелей, мыслей, дел, политики
и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его,
и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит
и кого так пристально высматривает
и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле
и даже когда поклоняюсь красоте…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни
и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати!
Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь
и убита — ничего! Сияет
и блестит, ничего не просит
и ничего не отдает!
И я ничего не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания,
и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч
и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок,
и не знающий его с первого раза
даже положится на его совет, суждение,
и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
Сам он был не скучен, не строг
и не богат. Старину своего рода он не ставил ни во что,
даже никогда об этом не помнил
и не думал.
Другие находили это натуральным,
даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).] только Райский — бог знает из чего, бился истребить это в ней
и хотел видеть другое.
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, — если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне
даже сегодня во сне приснилась.
И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
— Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали
и даже собрались доказать, если б я только захотела слушать…
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас
даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое
и походить на всех!
Иногда он кажется так счастлив, глаза горят,
и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность
и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним
и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
И так в круге
даже близких знакомых его не сложилось о нем никакого определенного понятия,
и еще менее образа.
И доску, на которой пишут задачи, заметил,
даже мел
и тряпку, которою стирают с доски.
Райский покраснел,
даже вспотел немного от страха, что не знает, в чем дело,
и молчал.
Директор подслушал однажды, когда он рассказывал, как дикие ловят
и едят людей, какие у них леса, жилища, какое оружие, как они сидят на деревьях, охотятся за зверями,
даже начал представлять, как они говорят горлом.
А если нет ничего, так лежит, неподвижно по целым дням, но лежит, как будто трудную работу делает: фантазия мчит его дальше Оссиана, Тасса
и даже Кука — или бьет лихорадкой какого-нибудь встречного ощущения, мгновенного впечатления,
и он встанет усталый, бледный,
и долго не придет в нормальное положение.
А что он читал там, какие книги, в это не входили,
и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в старом доме, куда он запирался, читая попеременно то Спинозу, то роман Коттен, то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни,
даже Боккачио.
Искусства дались ему лучше наук. Правда, он
и тут затеял пустяки: учитель недели на две посадил весь класс рисовать зрачки, а он не утерпел, приделал к зрачку нос
и даже начал было тушевать усы, но учитель застал его
и сначала дернул за вихор, потом, вглядевшись, сказал...
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только
и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый,
даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку
и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Высокая, не полная
и не сухощавая, но живая старушка…
даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными живыми глазами
и такой доброй
и грациозной улыбкой, что когда
и рассердится
и засверкает гроза в глазах, так за этой грозой опять видно чистое небо.
Даже когда являлся у Ирины, Матрены или другой дворовой девки непривилегированный ребенок, она выслушает донесение об этом молча, с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением глядя в сторону,
и только скажет: «Чтоб я ее не видала, негодяйку!» Матрена
и Ирина, оправившись, с месяц прятались от барыни, а потом опять ничего, а ребенок отправлялся «на село».
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала
даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями
и ногами на неоседланной лошади, в город, за доктором.
Они вошли в новый флигель. Бабушка показала ему переделки в конюшнях, показала
и лошадей,
и особое отделение для птиц,
и прачешную,
даже хлевы.
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна,
даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них,
и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела,
и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Перед дамой никогда не сядет,
и даже на улице говорит без шапки, прежде всех поднимет платок
и подвинет скамеечку.
Она платила ему такой же дружбой, но в тоне ее было больше живости
и короткости. Она
даже брала над ним верх, чем, конечно, была обязана бойкому своему нраву.
В присутственном месте понадобится что-нибудь — Тит Никоныч все сделает, исправит, иногда
даже утаит лишнюю издержку, разве нечаянно откроется, через других,
и она пожурит его, а он сконфузится, попросит прощения, расшаркается
и поцелует у нее ручку.
Отец Райского велел
даже в верхнем саду выкопать ров, который
и составлял границу сада, недалеко от того места, где начинался обрыв.
Борис успел пересказать бабушке
и «Освобожденный Иерусалим»,
и Оссиана,
и даже из Гомера,
и из лекций кое-что, рисовал портреты с нее, с детей, с Василисы; опять играл на фортепиано.
В лавке были сукна
и материи, в другой комнате — сыр
и леденцы,
и пряности,
и даже бронза.
Один он,
даже с помощью профессоров, не сладил бы с классиками: в русском переводе их не было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке, хотя
и были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения
и обегал их. Они казались ему строги
и сухи.
От Плутарха
и «Путешествия Анахарсиса Младшего» он перешел к Титу Ливию
и Тациту, зарываясь в мелких деталях первого
и в сильных сказаниях второго, спал с Гомером, с Дантом
и часто забывал жизнь около себя, живя в анналах, сагах,
даже в русских сказках…
Видит серое небо, скудные страны
и даже древние русские деньги; видит так живо, что может нарисовать, но не знает, как «рассуждать» об этом:
и чего тут рассуждать, когда ему
и так видно?
Там царствует бесконечно разнообразный расчет: расчет роскоши, расчет честолюбия, расчет зависти, редко — самолюбия
и никогда — сердца, то есть чувства. Красавицы приносят все в жертву расчету: самую страсть, если постигает их страсть,
даже темперамент, когда потребует того роль, выгода положения.
Но, сбросив маску, она часто зла, груба
и даже страшна. Испугать
и оскорбить ее нельзя, а она не задумается, для мщения или для забавы, разрушить семейное счастье, спокойствие человека, не говоря о фортуне: разрушать экономическое благосостояние — ее призвание.
Maman, прежде нежели поздоровается, пристально поглядит мне в лицо, обернет меня раза три, посмотрит, все ли хорошо,
даже ноги посмотрит, потом глядит, как я делаю кникс,
и тогда поцелует в лоб
и отпустит.
Еще уверяли, что будто я… — она засмеялась, — язык показывала, когда рисую
и пишу,
и даже танцую —
и оттого pas de grimaces раздавалось чаще всего.
— Мне было жаль его, —
и я
даже просила папа послать узнать о его здоровье…
— Да, читал
и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается
и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, —
и я не отняла руки.
Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда
даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был, кажется, очень добр
и несчастлив: у него не было родных никого. Я принимала большое участие в нем,
и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна,
и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня сердце сильно билось,
и я сначала
даже не разглядела, что было
и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры
и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge,
и папа…
—
И слава Богу: аминь! — заключил он. — Канарейка тоже счастлива в клетке,
и даже поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы сердца! Вы — прекрасная пленница в светском серале
и прозябаете в своем неведении.
Но если увидите его завтра,
даже почуете надежду увидеть, вы будете свежее этого цветка,
и будете счастливы,
и он счастлив этим блестящим взглядом — не только он, но
и чужой, кто вас увидит в этих лучах красоты…
У ней
и в сердце,
и в мысли не было упреков
и слез, не срывались укоризны с языка. Она не подозревала, что можно сердиться, плакать, ревновать, желать,
даже требовать чего-нибудь именем своих прав.
Перед ним было только это угасающее лицо, страдающее без жалобы, с улыбкой любви
и покорности; это, не просящее ничего, ни защиты, ни
даже немножко сил, существо!
Он
даже быстро схватил новый натянутый холст, поставил на мольберт
и начал мелом крупно чертить молящуюся фигуру. Он вытянул у ней руку
и задорно, с яростью, выделывал пальцы; сотрет, опять начертит, опять сотрет — все не выходит!
Она сидит, опершись локтями на стол, положив лицо в ладони,
и мечтает, дремлет или… плачет. Она в неглиже, не затянута в латы негнущегося платья, без кружев, без браслет,
даже не причесана; волосы небрежно, кучей лежат в сетке; блуза стелется по плечам
и падает широкими складками у ног. На ковре лежат две атласные туфли: ноги просто в чулках покоятся на бархатной скамеечке.
И этот тонкий оттенок сомнения не ускользнул от Райского. Он прозревал в ее взгляды, слова, ловил, иногда бессознательно, все лучи
и тени, мелькавшие в ней, не только проникал смыслом, но как будто чуял нервами, что произошло,
даже что должно было произойти в ней.
Он глядел на нее
и хотел бы, дал бы бог знает что,
даже втайне ждал, чтоб она спросила «почему?», но она не спросила,
и он подавил вздох.
— Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе,
и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней,
даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых,
и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…