Неточные совпадения
Кофей, чай, булки, завтрак, обед — все это опрокинулось на студента, еще стыдливого, робкого, нежного юношу, с аппетитом ранней молодости; и всему он сделал честь. А
бабушка почти не сводила
глаз с него.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не давай потачки
бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на
глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
«Нет, молод, еще дитя: не разумеет дела, — думала
бабушка, провожая его
глазами. — Вон как подрал! что-то выйдет из него?»
Но он не слушал, а смотрел, как писала
бабушка счеты, как она глядит на него через очки, какие у нее морщины, родимое пятнышко, и лишь доходил до
глаз и до улыбки, вдруг засмеется и бросится целовать ее.
Он читал, рисовал, играл на фортепиано, и
бабушка заслушивалась; Верочка, не сморгнув, глядела на него во все
глаза, положив подбородок на фортепиано.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми
глазами, и сравнивал с оригиналом.
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая
глазами по его
глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая
бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
— Вот помещик приехал! — сказала
бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял
глаза на
бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что
бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него
глаза и ничего не скажешь?
Бабушка отвернулась в сторону, заметив, как играла
глазами Полина Карповна.
Глаза у
бабушки засверкали.
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и знать не хочет того, чего с ней не было, чего она не видала своими
глазами, и не заботится, есть ли там еще что-нибудь или нет.
Он задумался и от
бабушки перенес
глаза на Марфеньку и с нежностью остановил их на ней.
— Прочь с
глаз моих! Позвать ко мне Савелья! — заключила
бабушка. — Борис Павлыч, ты барин, разбери их!
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе,
бабушка не смыкала
глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
— Ну, дремлете: вон у вас и
глаза закрыты. Я тоже, как лягу, сейчас засну, даже иногда не успею чулок снять, так и повалюсь. Верочка долго не спит:
бабушка бранит ее, называет полунощницей. А в Петербурге рано ложатся?
«У него
глаза покраснели, — думал он, — напрасно я зазвал его — видно,
бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
Чем менее Райский замечал ее, тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование
бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и все еще не переходила на ты, а он уже перешел, и
бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие
глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.
Вера хмурится и, очевидно, страдает, что не может перемочь себя, и, наконец, неожиданно явится среди гостей — и с таким веселым лицом,
глаза теплятся таким радушием, она принесет столько тонкого ума, грации, что
бабушка теряется до испуга.
— Что вы,
бабушка? — вдруг спросила Марфенька, с удивлением вскинувши на старушку
глаза и ожидая, к чему ведет это предисловие.
Он вытаращил
глаза на нее, потом на
бабушку, потом опять на нее, поерошил волосы, взглянул мельком в окно, вдруг сел и в ту же минуту вскочил.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к
бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и
глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с
глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не
бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
И с этим но, и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных
глазах, и, к большому удовольствию
бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфенькой.
Бабушка поглядела на Райского тревожными
глазами, он засмеялся.
Не только Райский, но и сама
бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению,
глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».
Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но
бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит
глазами вокруг себя, поглядывая, в свою очередь, подозрительно на каждого.
— Замечай за Верой, — шепнула
бабушка Райскому, — как она слушает! История попадает — не в бровь, а прямо в
глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..
— Боже мой! Что еще скажет
бабушка! Ступайте прочь, прочь — и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня
бабушка не простит, вы и
глаз не кажите — я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны!
— Я сначала попробовал полететь по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех
бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает,
глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста, в меня целится из ружья Марк…
Райский почти не спал целую ночь и на другой день явился в кабинет
бабушки с сухими и горячими
глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в
глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
«Ах, зачем мне мало этого счастья — зачем я не
бабушка, не Викентьев, не Марфенька, зачем я — Вера в своем роде?» — думал он и боязливо искал Веру
глазами.
Райский пробежал
глазами письмо от Ульяны Андреевны, о котором уж слышал от
бабушки.
— Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним
глазами. — Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же,
бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да
бабушка с моралью, а еще более — свои
глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Стук повторился. Она вдруг, с силой, которая неведомо откуда берется в такие минуты, оправилась, вскочила на ноги, отерла
глаза и с улыбкой пошла навстречу
бабушке.
И
бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное горе нарушит мир ее души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему в голову, — вон она сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к
глазам от этой мысли.
Тушин тоже смотрит на Веру какими-то особенными
глазами. И
бабушка, и Райский, а всего более сама Вера заметили это.
И сделала повелительный жест рукой, чтоб он шел. Он вышел в страхе, бледный, сдал все на руки Якову, Василисе и Савелью и сам из-за угла старался видеть, что делается с
бабушкой. Он не спускал
глаз с ее окон и дверей.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в
глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта
бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Она рвалась к
бабушке и останавливалась в ужасе; показаться ей на
глаза значило, может быть, убить ее. Настала настоящая казнь Веры. Она теперь только почувствовала, как глубоко вонзился нож и в ее, и в чужую, но близкую ей жизнь, видя, как страдает за нее эта трагическая старуха, недавно еще счастливая, а теперь оборванная, желтая, изможденная, мучающаяся за чужое преступление чужою казнью.
— Что
бабушка? — спросила она, открыв
глаза, и опять закрыла их. — Наташа, где ты? поди сюда, что ты все прячешься?
Например, если б
бабушка на полгода или на год отослала ее с
глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
«Да, больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню! Упасть, без надежды встать — не только в
глазах других, но даже в
глазах этой
бабушки, своей матери!»
Бабушка презирает меня!» — вся трясясь от тоски, думала она и пряталась от ее взгляда, сидела молча, печальная, у себя в комнате, отворачивалась или потупляла
глаза, когда Татьяна Марковна смотрела на нее с глубокой нежностью… или сожалением, как казалось ей.
Райский также привязался к ним обеим, стал их другом. Вера и
бабушка высоко поднялись в его
глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться, плакать.
— Сплю, — отвечает Вера и закрывает
глаза, чтоб обмануть
бабушку.
—
Бабушка… — шептала она и в изумлении широко открыла
глаза, точно воскресая, — может ли это быть?
Вера слушала в изумлении, глядя большими
глазами на
бабушку, боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел — спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а
бабушка — вся правда и честность!
Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула,
бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от
глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую красоту лба, закрытых
глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них миром и покоем.