Неточные совпадения
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт,
вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но
тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со
всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
— О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем
же виноват предок?
Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и
все напрасно…
— Что
же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для
того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут
все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что
же нужно, во-вторых?
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И
то он
все капризничал:
то играл не
тем пальцем, которым требовал учитель, а каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить
ту же экспрессию или силу, какую слышал у кого-нибудь и поразился ею, как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас
же забывала о них, и даже не любила записывать; а если записывала, так только для
того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела, и не испугаться. Пуще
всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
— Да, упасть в обморок не от
того, от чего вы упали, а от
того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали
весь свой век чужое — какая слава!.. Что
же сталось с Ельниным?
Между
тем мать медленно умирала
той же болезнью, от которой угасала теперь немногими годами пережившая ее дочь. Райский понял
все и решился спасти дитя.
А портрет похож как две капли воды. Софья такая, какою
все видят и знают ее: невозмутимая, сияющая.
Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный, как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
Голос у ней не так звонок, как прежде, да ходит она теперь с тростью, но не горбится, не жалуется на недуги. Так
же она без чепца, так
же острижена коротко, и
тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет
все лицо, не только лицо,
всю ее фигуру.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и
всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте
же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово,
то и подавайте.
Он не
то умер, не
то уснул или задумался. Растворенные окна зияли, как разверзтые, но не говорящие уста; нет дыхания, не бьется пульс. Куда
же убежала жизнь? Где глаза и язык у этого лежащего тела?
Все пестро, зелено, и
все молчит.
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов —
всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты
то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Другие узнали и последовали
тому же примеру: кто дарил материю на платье, под предлогом благодарности о продовольствии, кто доставал ложу, носили ей конфекты, и Уленька стала одинаково любезна почти со
всеми.
— Что ж стоите? Скажите merci да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою руку к его губам,
все с
тем же проворством, с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла руку.
Бойкость выглядывала из ее позы, глаз,
всей фигуры. А глаза по-прежнему мечут искры,
тот же у ней пунцовый румянец, веснушки,
тот же веселый, беспечный взгляд и, кажется,
та же девическая резвость!
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это, право, скоро
все на Леонтья будут похожи:
тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда
же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
Наше дело теперь — понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать
той же крепости,
того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! низость, мелочи, дрянь —
все побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги…
Вражда, страсти!..
все один и
тот же враг стережет нас
всех!..
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома, не много, для гостей и для дворни, а
все же запрещено было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а
то пропадешь, пойдет
все хуже… и…
Позовут ли ее одеть барышень, гладить, сбегать куда-нибудь, убрать, приготовить, купить, на кухне ли помочь: в нее
всю как будто вложена какая-то молния, рукам дана цепкость, глазу верность. Она
все заметит, угадает, сообразит и сделает в одну и
ту же минуту.
Марина была не
то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не
то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не
то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во
всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно
все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так
же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Между
тем он
же впадал в странное противоречие: на ярмарке он
все деньги истратит на жену, купит ей платье, платков, башмаков, серьги какие-нибудь. На Святую неделю, молча, поведет ее под качели и столько накупит и, молча
же, насует ей в руки орехов, пряников, черных стручьев, моченых груш, что она употчует
всю дворню.
— Вижу, вижу: и лицо у вас пылает, и глаза горят — и
всего от одной рюмки:
то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут
же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
Те же все представления, лишь он проснется, как неподвижная кулиса, вставали перед ним; двигались
те же лица, разные твари.
Словом,
те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней
вся прелесть не являлась сразу, как в
тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!
Но она
все нейдет. Его взяло зло, он собрал рисунки и только хотел унести опять к себе наверх, как распахнулась дверь и пред ним предстала… Полина Карповна, закутанная, как в облака, в кисейную блузу, с голубыми бантами на шее, на груди, на желудке, на плечах, в прозрачной шляпке с колосьями и незабудками. Сзади шел
тот же кадет, с веером и складным стулом.
Здесь
все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и
тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
Бережкова ушла, нисколько не смущаясь этим явлением, которое повторялось ежемесячно и сопровождалось
все одними и
теми же сценами. Яков стал звать Опенкина, стараясь, с помощью Марины, приподнять его с пола.
Но
все еще он не завоевал себе
того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут
же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было
все равно.
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть… не хочет. А между
тем она не довольна
всем положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто
же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
Доктор старался не смотреть на Нила Андреича, а если смотрел,
то так
же, как и лакеи, «любопытно». Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на «фриштик» к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и
все, и что он видел, как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит… И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.
—
Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с
той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
И в
то же время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и
все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле,
все это былие, которым поросло его существование.
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на
ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи
всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра
же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
— Знаю и это:
все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь
же, не трогай ее, а
то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в
том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— Я заметил
то же, что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет ли она мне, если от
всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы
же мне рассказали.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и
тот же у
всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
— Обещала? Ах да — да, вы
все о
том… Да, он; так что
же?
— Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а
то я перепугаю
всех, я
вся дрожу… Сейчас
же к бабушке!
После разговора с Марфенькой Викентьев в
ту же ночь укатил за Волгу и, ворвавшись к матери, бросился обнимать и целовать ее по-своему, потом, когда она, собрав
все силы, оттолкнула его прочь, он стал перед ней на колени и торжественно произнес...
Вон я хотела остеречь их моралью — и даже нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в
ту же минуту почти
все это и проделали в саду, что в книге написано!..
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и
те же во
все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько
же красоты в уме, сколько в глазах! Ты
вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и
тот тает…
Он перебирал каждый ее шаг, как судебный следователь, и
то дрожал от радости,
то впадал в уныние и выходил из омута этого анализа ни безнадежнее, ни увереннее, чем был прежде, а
все с
той же мучительной неизвестностью, как купающийся человек, который, думая, что нырнул далеко, выплывает опять на прежнем месте.
А Райский и плакал и смеялся чуть ли не в одно и
то же время, и
все искренно «девствовал»,
то есть плакал и смеялся больше художник, нежели человек, повинуясь нервам.
Он запечатал их и отослал на другой
же день. Между
тем отыскал портного и торопил сшить теплое пальто, жилет и купил одеяло.
Все это отослано было на пятый день.
«Слезами и сердцем, а не пером благодарю вас, милый, милый брат, — получил он ответ с
той стороны, — не мне награждать за это: небо наградит за меня! Моя благодарность — пожатие руки и долгий, долгий взгляд признательности! Как обрадовался вашим подаркам бедный изгнанник! он
все „смеется“ с радости и оделся в обновки. А из денег сейчас
же заплатил за три месяца долгу хозяйке и отдал за месяц вперед. И только на три рубля осмелился купить сигар, которыми не лакомился давно, а это — его страсть…»
На другой день к вечеру он получил коротенький ответ от Веры, где она успокоивала его, одобряя намерение его уехать, не повидавшись с ней, и изъявила полную готовность помочь ему победить страсть (слово было подчеркнуто) — и для
того она сама, вслед за отправлением этой записки, уезжает в
тот же день,
то есть в пятницу, опять за Волгу. Ему
же советовала приехать проститься с Татьяной Марковной и со
всем домом, иначе внезапный отъезд удивил бы
весь город и огорчил бы бабушку.
Но здесь хватаются и за соломинку, всячески раздувают искру — и из записки делают слона, вставляют туда другие фразы, даже нежное ты, но это не клеится, и
все вертится на одной и
той же редакции:
то есть «que Sophie a pousse la chose trop loin, qu’elle a fait un faux pas»…
Между
тем граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец… наконец… вот где ужас! узнали, что он из «новых» и своим прежним правительством был — «mal vu», [на подозрении (фр.).] и «эмигрировал» из отечества в Париж, где и проживал, а главное, что у него там, под голубыми небесами, во Флоренции или в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина… что
вся ее фортуна («fortune» — в оригинале) перейдет в его род из
того рода, так
же как и виды на карьеру.