Неточные совпадения
На
лице его можно
было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его
к разряду особенных, высших натур, то еще менее
к разряду натур наивных.
Нравственное
лицо его
было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ
к сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что добрее, любезнее его нет.
Она, кажется, только тогда и
была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда
лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает
к локтю.
Он пошел
к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на
лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно
выпила его и потом велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась, не шевелясь.
«Должно
быть, это правда: я угадал!» — подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему
к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а только когда заговорил о нем — у ней пробежала какая-то тень по
лицу, да пересела она спиной
к свету.
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и не
было чему и не расположена она
была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в
лице и шел больше
к нему, нежели слезы, да едва ли кто и видал их на нем.
Если когда-нибудь и случалось противоречие, какой-нибудь разлад, то она приписывала его никак не себе, а другому
лицу, с кем имела дело, а если никого не
было, так судьбе. А когда явился Райский и соединил в себе и это другое
лицо и судьбу, она удивилась, отнесла это
к непослушанию внука и
к его странностям.
Марина
была не то что хороша собой, а
было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало
к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все
лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто
к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену,
лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и шел играть и
петь их, и упивался, прислушиваясь
к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать — ведь времени много впереди, а дел у него нет.
Глядя с напряженным любопытством вдаль, на берег Волги, боком
к нему, стояла девушка лет двадцати двух, может
быть трех, опершись рукой на окно. Белое, даже бледное
лицо, темные волосы, бархатный черный взгляд и длинные ресницы — вот все, что бросилось ему в глаза и ослепило его.
Он наклонился
к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но
лицо у ней горело лучами торжества. Она
была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется
к нему и близко взглянет ему в
лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может
быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять
к нему…
И не одному только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или заботливому вниманию бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя
было не заметить, что и
лицо, и фигура, и движения «лесничего»
были исполнены глубокой симпатии
к Вере, сдерживаемой каким-то трогательным уважением.
Тут
был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал
к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь
к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое
лицо.
— А куда? Везде все то же; везде
есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду
есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился
лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?
Однажды в сумерки опять он застал ее у часовни молящеюся. Она
была покойна, смотрела светло, с тихой уверенностью на
лице, с какою-то покорностью судьбе, как будто примирилась с тем, что выстрелов давно не слыхать, что с обрыва ходить более не нужно. Так и он толковал это спокойствие, и тут же тотчас готов
был опять верить своей мечте о ее любви
к себе.
Он
был в недоумении. Эта живость речи, быстрые движения, насмешливое кокетство — все казалось ему неестественно в ней. Сквозь живой тон и резвость он слышал будто усталость, видел напряжение скрыть истощение сил. Ему хотелось взглянуть ей в
лицо, и когда они подошли
к концу аллеи, он вывел
было ее на лунный свет.
И когда она появилась, радости и гордости Татьяны Марковны не
было конца. Она сияла природной красотой, блеском здоровья, а в это утро еще лучами веселья от всеобщего участия, от множества — со всех сторон знаков внимания, не только от бабушки, жениха, его матери, но в каждом
лице из дворни светилось непритворное дружество, ласка
к ней и луч радости по случаю ее праздника.
Потом, потом — она не знала, что
будет, не хотела глядеть дальше в страшный сон, и только глубже погрузила
лицо в подушку. У ней подошли
было к глазам слезы и отхлынули назад,
к сердцу.
Он видел, что участие его
было более полезно и приятно ему самому, но мало облегчало положение Веры, как участие близких
лиц к трудному больному не утоляет его боли.
— То же
будет и с ним! — прорычал он, нагибаясь
к ее
лицу, трясясь и ощетинясь, как зверь, готовый скакнуть на врага.
Райский, воротясь с прогулки, пришел
к завтраку тоже с каким-то странным, решительным
лицом, как будто у человека впереди
было сражение или другое важное, роковое событие и он приготовлялся
к нему. Что-то обработалось, выяснилось или определилось в нем. Вчерашней тучи не
было. Он так же покойно глядел на Веру, как на прочих, не избегал взглядов и Татьяны Марковны и этим поставил ее опять в недоумение.
— Оскорбления! — повторил он. — Да, мне тяжело бы
было, если б вы послали меня с масличной ветвью
к нему, помочь ему выбраться из обрыва сюда… Эта голубиная роль мне
была бы точно не
к лицу — но я пошел бы мирить вас, если б знал, что вы
будете счастливы…
Им приходилось коснуться взаимной раны, о которой до сих пор не
было намека между ними, хотя они взаимно обменивались знаменательными взглядами и понимали друг друга из грустного молчания. Теперь предстояло стать открыто
лицом к лицу и говорить.
— Эта нежность мне не
к лицу. На сплетню я плюю, а в городе мимоходом скажу, как мы говорили сейчас, что я сватался и получил отказ, что это огорчило вас, меня и весь дом… так как я давно надеялся… Тот уезжает завтра или послезавтра навсегда (я уж справился) — и все забудется. Я и прежде ничего не боялся, а теперь мне нечем дорожить. Я все равно, что живу, что нет с тех пор, как решено, что Вера Васильевна не
будет никогда моей женой…
Счастье их слишком молодо и эгоистически захватывало все вокруг. Они никого и ничего почти не замечали, кроме себя. А вокруг
были грустные или задумчивые
лица. С полудня наконец и молодая чета оглянулась на других и отрезвилась от эгоизма. Марфенька хмурилась и все льнула
к брату. За завтраком никто ничего не
ел, кроме Козлова, который задумчиво и грустно один съел машинально блюдо майонеза, вздыхая, глядя куда-то в неопределенное пространство.
Неточные совпадения
Лука стоял, помалчивал, // Боялся, не наклали бы // Товарищи в бока. // Оно
быть так и сталося, // Да
к счастию крестьянина // Дорога позагнулася — //
Лицо попово строгое // Явилось на бугре…
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде
была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти.
Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся
к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в
лице его погряз и весь Глупов.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но
есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего
будет". Да; это
был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали
лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
— То
есть как тебе сказать… Стой, стой в углу! — обратилась она
к Маше, которая, увидав чуть заметную улыбку на
лице матери, повернулась
было. — Светское мнение
было бы то, что он ведет себя, как ведут себя все молодые люди. Il fait lа сour à une jeune et jolie femme, [Он ухаживает зa молодой и красивой женщиной,] a муж светский должен
быть только польщен этим.