Неточные совпадения
Вообще легко можно
было угадать по лицу ту пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт,
чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял, в неуловимой игре тонких губ и в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
Она, кажется, не слыхала, что
есть на свете страсти, тревоги, дикая игра событий и
чувств, доводящие до проклятий, стирающие это сияние с лица.
Все и рты разинут, и он стыдится своего восторга. Луч, который падал на «чудо», уже померк, краски пропали, форма износилась, и он бросал — и искал жадными глазами другого явления, другого
чувства, зрелища, и если не
было — скучал,
был желчен, нетерпелив или задумчив.
Нервы
поют ему какие-то гимны, в нем плещется жизнь, как море, и мысли,
чувства, как волны, переливаются, сталкиваются и несутся куда-то, бросают кругом брызги, пену.
— Но кто же
будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. — Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о
чувстве? Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое
чувство?
Там
был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием
чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может
быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может
быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи, как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь,
будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас, куда бы ни увлекала жизнь, в какую яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно
чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
«Не все же открыла ей попадья! — думал он, — не все стороны ума и
чувства изведала она: не успела, некогда! Посмотрим,
будешь ли ты владеть собою, когда…»
Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на мир нравственный смотрел он не как он
есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме
чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
Простительно какому-нибудь Викентьеву напустить на себя обман, а ему ли, прожженному опытами, не знать, что все любовные мечты, слезы, все нежные
чувства —
суть только цветы, под которыми прячутся нимфа и сатир!..
— Я уж сказала однажды, отчего: чтоб не испортить дружбы. Равенства не
будет, друзья связаны
будут не
чувством, а одолжением, оно вмешается — и один станет выше, другой ниже: где же свобода?
Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлений, борьбу
чувств, и предузнает ход и, может
быть, драму страсти, и понимает, как глубоко входит эта драма в жизнь женщины.
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное
чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него
было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад
был, что вздумал будить женское заснувшее
чувство.
Вечера через три-четыре терпеливого чтения дошли наконец до взаимных
чувств молодых людей, до объяснений их, до первого свидания наедине. Вся эта история
была безукоризненно нравственна, чиста и до нестерпимости скучна.
— Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик, то
есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы
быть истолковательницей моих
чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших…
Но между ними не
было мечтательного, поэтического размена
чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазий — всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Их не манила даль к себе; у них не
было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива
была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и
чувств их
был тесен.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много
чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не
было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы
будем друзья…
Самую любовь он обставлял всей прелестью декораций, какою обставила ее человеческая фантазия, осмысливая ее нравственным
чувством и полагая в этом
чувстве, как в разуме, «и может
быть, тут именно более, нежели в разуме» (писал он), бездну, отделившую человека от всех не человеческих организмов.
Это проведала княгиня через князя Б. П.…И твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого, что оскорблена внутренно — гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар, — и оттого, что сделала… un faux pas и, может
быть, также немного и от того
чувства, которое ты старался пробудить — и успел, а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней…
Если в молодости любовь, страсть или что-нибудь подобное и
было известно ей, так это, конечно — страсть без опыта, какая-нибудь неразделенная или заглохшая от неудачи под гнетом любовь, не драма — любовь, а лирическое
чувство, разыгравшееся в ней одной и в ней угасшее и погребенное, не оставившее следа и не положившее ни одного рубца на ее ясной жизни.
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь в этих словах: «никогда», «всегда»!.. Конечно, «никогда»: год, может
быть, два… три… Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного
чувства? Да разве оно
есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей и голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните в их гнезда — что там? Сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы в разные стороны. А только от тупоумия сидят вместе…
— Как первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это
чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то…
будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не
будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Она вздрогнула от этого вопроса. Так изумителен, груб и неестествен
был он в устах Тушина. Ей казалось непостижимо, как он посягает, без пощады женского, всякому понятного
чувства, на такую откровенность, какой женщины не делают никому. «Зачем? — втайне удивлялась она, — у него должны
быть какие-нибудь особые причины — какие?»
— Вот это другое дело; благодарю вас, благодарю! — торопливо говорил он, скрадывая волнение. — Вы делаете мне большое добро, Вера Васильевна. Я вижу, что дружба ваша ко мне не пострадала от другого
чувства, значит, она сильна. Это большое утешение! Я
буду счастлив и этим… со временем, когда мы успокоимся оба…
Она только удвоила ласки, но не умышленно, не притворно — с целью только скрыть свой суд или свои
чувства. Она в самом деле
была нежнее, будто Вера стала милее и ближе ей после своей откровенности, даже и самого проступка.
Тушин
был точно непокоен, но не столько от «оскорбленных
чувств», сколько от заботы о том, что
было с нею после: кончена ли ее драма или нет?
Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном
чувстве и обманутых надеждах» в первые дни ломал его, и, чтобы вынести эту ломку, нужна
была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила души. И он вынес борьбу благодаря этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, — всех этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.
Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным
чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это
было нужно.
Тушин опять покачал
ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое
чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым
чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не
быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
Она инстинктивно чувствовала, что его сила, которую она отличила и полюбила в нем, —
есть общечеловеческая сила, как и любовь ее к нему
была — не исключительное, не узкое пристрастие, а тоже общечеловеческое
чувство.
— «Нет, Иван Иванович, дайте мне (это она говорит) самой решить, могу ли я отвечать вам таким же полным, глубоким
чувством, какое питаете вы ко мне. Дайте полгода, год срока, и тогда я скажу — или нет, или то да, какое…» Ах! какая духота у вас здесь! нельзя ли сквозного ветра? («не
будет ли сочинять? кажется, довольно?» — подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).
Расписаны
были кулисы пестро,
Я так декламировал страстно;
И мантии блеск, и на шляпе перо,
И
чувство — все
было прекрасно!