Неточные совпадения
Есть у меня еще
бабушка в
другом уголке — там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих.
В одном месте опекун, а в
другом бабушка смотрели только, — первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он был чисто, держал себя опрятно, и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «не связывался со всякой дрянью».
Они говорили между собой односложными словами.
Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное,
бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или
другое.
Бабушка пересмотрела все материи, приценилась и к сыру, и к карандашам, поговорила о цене на хлеб и перешла в
другую, потом в третью лавку, наконец, проехала через базар и купила только веревку, чтоб не вешали бабы белье на дерево, и отдала Прохору.
— Почтенные такие, — сказала
бабушка, — лет по восьмидесяти мужу и жене. И не слыхать их в городе: тихо у них, и мухи не летают. Сидят да шепчутся, да угождают
друг другу. Вот пример всякому: прожили век, как будто проспали. Ни детей у них, ни родных! Дремлют да живут!
Теперь он готов был влюбиться в
бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем
другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
—
Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На одной станции я пил чай, на
другой — молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу — меня вином потчевали, ел мед, пряники…
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфеньки из
другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула, веселая, живая, резвая с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела то на
бабушку, то на Райского, в недоумении.
Бабушка сильно расходилась.
— Не сердитесь,
бабушка, я в
другой раз не буду… — смеясь, сказал он.
—
Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу
друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и я буду делать, что и как вздумаю… Обед я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не знаю!
— Да, да, следовательно, вы делали, что вам нравилось. А вот, как я вздумал захотеть, что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так,
бабушка, да? Ну, поцелуйте же меня, и дадим
друг другу волю…
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на
другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного
бабушкой раздевать его. Но
бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
— И потом «красный нос, растрескавшиеся губы, одна нога в туфле,
другая в калоше»! — договорил Райский, смеясь. — Ах,
бабушка, чего я не захочу, что принудит меня? или если скажу себе, что непременно поступлю так, вооружусь волей…
— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг
другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У
бабушки есть какой-то домовой…
Как он ни затрогивает ее ум, самолюбие, ту или
другую сторону сердца — никак не может вывести ее из круга ранних, девических понятий, теплых, домашних чувств, логики преданий и преподанных
бабушкой уроков.
— Да, я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в
другом роде. Я такой артист, что купцы называют «художник».
Бабушка ваша, я думаю, вам говорила о моих произведениях!
— Постойте, у меня
другая мысль, забавнее этой. Моя
бабушка — я говорил вам, не может слышать вашего имени и еще недавно спорила, что ни за что и никогда не накормит вас…
Так она однажды из куска кисеи часа в полтора сделала два чепца, один
бабушке,
другой — Крицкой, с тончайшим вкусом, работая над ними со страстью, с адским проворством и одушевлением, потом через пять минут забыла об этом и сидела опять праздно.
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах
бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в руки, быстро сделает, оставит, забудет, примется за
другое, опять сделает и выйдет из этого так же внезапно, как войдет.
А через четверть часа уже оба смирно сидели, как ни в чем не бывало, около
бабушки и весело смотрели кругом и
друг на
друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в руках. Он положил и то и
другое на стол перед Марфенькой.
Вскоре
бабушка с Марфенькой и подоспевшим Викентьевым уехали смотреть луга, и весь дом утонул в послеобеденном сне. Кто ушел на сеновал, кто растянулся в сенях, в сарае;
другие, пользуясь отсутствием хозяйки, ушли в слободу, и в доме воцарилась мертвая тишина. Двери и окна отворены настежь, в саду не шелохнется лист.
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к
бабушке, вы избираете
другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
«Нужна деятельность», — решил он, — и за неимением «дела» бросался в «миражи»: ездил с
бабушкой на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с Марфенькой деревню, вникал в нужды мужиков и развлекался также: был за Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один
другому, ходил на охоту — и в самом деле развлекся.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к
бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих
друг у
друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не
бабушку, а
другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть
бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
И все раздумывал он: от кого
другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с
бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
— Да, это правда,
бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас — так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь
другая…
— Хорошо,
бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера
другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!
— Кто, я? — спросила
бабушка. — Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась
бабушке: может быть, хватило бы ума и на
другую систему.
Бабушки она как будто остерегалась, Марфенькой немного пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним, подавала руку — видно было, что они
друзья.
Вера думала, что отделалась от книжки, но неумолимая
бабушка без нее не велела читать дальше и сказала, что на
другой день вечером чтение должно быть возобновлено. Вера с тоской взглянула на Райского. Он понял ее взгляд и предложил лучше погулять.
— На
другое ушко
бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?
Викентьев одержал, по-видимому, победу — впрочем, уже подготовленную. Если обманывались насчет своих чувств Марфенька и Викентьев, то
бабушка и Марья Егоровна давно поняли, к чему это ведет, но вида
друг другу и им не показывали, а сами молча, каждая про себя, давно все обдумали, взвесили, рассчитали — и решили, что эта свадьба — дело подходящее.
—
Бабушка! у меня
другое счастье и
другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфенькой, не подразнил
бабушку и ушел к себе. И на
другой день он сошел такой же мрачный и недовольный.
Райский почти не спал целую ночь и на
другой день явился в кабинет
бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… — говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы любим
друг друга… Так или нет?
Вера, на
другой день утром рано, дала Марине записку и велела отдать кому-то и принести ответ. После ответа она стала веселее, ходила гулять на берег Волги и вечером, попросившись у
бабушки на ту сторону, к Наталье Ивановне, простилась со всеми и, уезжая, улыбнулась Райскому, прибавив, что не забудет его.
В
другое время он бы про себя наслаждался этой экономической чертой
бабушки и не преминул бы добродушно подразнить ее. Но тут его жгли внутренние огни нетерпения, поглощал возрастающий интерес комедии.
На
другой день к вечеру он получил коротенький ответ от Веры, где она успокоивала его, одобряя намерение его уехать, не повидавшись с ней, и изъявила полную готовность помочь ему победить страсть (слово было подчеркнуто) — и для того она сама, вслед за отправлением этой записки, уезжает в тот же день, то есть в пятницу, опять за Волгу. Ему же советовала приехать проститься с Татьяной Марковной и со всем домом, иначе внезапный отъезд удивил бы весь город и огорчил бы
бабушку.
Они воротились домой. Вера передала некоторые покупки
бабушке,
другие велела отнести к себе в комнату и позвала опять Райского гулять по роще, по полю и спуститься к Волге, на песок.
Но вот два дня прошли тихо; до конца назначенного срока, до недели, было еще пять дней. Райский рассчитывал, что в день рождения Марфеньки, послезавтра, Вере неловко будет оставить семейный круг, а потом, когда Марфенька на
другой день уедет с женихом и с его матерью за Волгу, в Колчино, ей опять неловко будет оставлять
бабушку одну, — и таким образом неделя пройдет, а с ней минует и туча. Вера за обедом просила его зайти к ней вечером, сказавши, что даст ему поручение.
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с
бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим
друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
— Послушайте, Вера, оставим спор. Вашими устами говорит та же
бабушка, только, конечно, иначе,
другим языком. Все это годилось прежде, а теперь потекла
другая жизнь, где не авторитеты, не заученные понятия, а правда пробивается наружу…
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то
другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да
бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Надо вырвать корень болезни, а он был не в одной Вере, но и в
бабушке — и во всей сложной совокупности
других обстоятельств: ускользнувшее счастье, разлука, поблекшие надежды жизни — все! Да, Веру нелегко утешить!
Она страдала за эти уродливости и от этих уродливостей, мешавших жить, чувствовала нередко цепи и готова бы была, ради правды, подать руку пылкому товарищу,
другу, пожалуй мужу, наконец… чем бы он ни был для нее, — и идти на борьбу против старых врагов, стирать ложь, мести сор, освещать темные углы, смело, не слушая старых, разбитых голосов, не только Тычковых, но и самой
бабушки, там, где последняя безусловно опирается на старое, вопреки своему разуму, — вывести, если можно, и ее на
другую дорогу.
Все
другие муки глубоко хоронились у ней в душе. На очереди стояла страшная битва насмерть с новой бедой: что
бабушка? Райский успел шепнуть ей, что будет говорить с Татьяной Марковной вечером, когда никого не будет, чтоб и из людей никто не заметил впечатления, какое может произвести на нее эта откровенность.