Жизнь и любовь как будто пропели ей гимн, и она сладко задумалась, слушая его, и только слезы умиления и веры застывали на ее умирающем лице, без укоризны за зло, за боль, за страдания.
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и не было чему и не расположена она была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и шел больше к нему, нежели слезы, да едва ли кто и видал их на нем.
Потом он вспомнил, как он хотел усмирить страсть постепенно, поддаваясь ей, гладя ее по шерсти, как гладят злую собаку, готовую броситься, чтоб задобрить ее, — и, пятясь задом, уйти подобру-поздорову. Зачем она тогда не открыла ему имени своего идола, когда уверена была, что это мигом отняло бы все надежды у него и страсть остыла бы мгновенно?
Шептали что-то непонятно Уста холодные мои, И дрожь по телу пробегала, Мне кто-то говорил укор, К груди рыданье подступало, Мешался ум, мутился взор, И кровь по жилам стыла, стыла…
Погода становится суровее: стынут болота; тонким, как стекло, льдом покрывается между кочками вода с белыми пузырями запертого под ней воздуха; некуда приютиться гаршнепу, как он ни мал, нет нигде куска талой грязи — гаршнеп и тут еще держится, но уже бросается к родничкам и паточинам.
Каждый год после этого, в глухую осень, когда Ока начинала стынуть и покрывалась тонкой корой ледяных игл, он проводил целые дни в воде по пояс, и все-таки ничего ему не делалось.
Около дырявых, ободранных кошей суетилась подвижная полунагая толпа ребят, денно-нощно работали женщины, эти безответные труженицы в духе добрых азиатских нравов, и вечно ничего не делали сами башкиры, попивая кумыс и разъезжая по окрестностям на своих мохноногих лошадках; по ночам около кошей горели яркие огни, и в тихом воздухе таяла и стыла башкирская монотонная песня, рассказывавшая про подвиги башкирских богатырей, особенно о знаменитом Салавате.