— Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [Чего хочет женщина — того хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «Хочу, говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я хочу!..
— И только с воздухом… А воздухом можно дышать и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому что вчера и сегодня чувствую шум в голове: все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется, грызут грецкие орехи… А все же поеду. О женщины!
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч, ты куда это вчера пропадал целый день? — или: — Семен Васильич, ты, кажется, вчера изволил трубочку покуривать на сеновале? Смотри у меня!
Соперников она учила, что и как говорить, когда спросят о ней, когда и где были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером тот или другой — все.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала. Она чаю не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
— Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился у губернатора — не пускает: говорит, не пущу до тех пор, пока не кончите дела! У маменьки не был: хотел к ней пообедать в Колчино съездить — и то пустил только вчера, ей-богу…
— Водки! — передразнил Опенкин, — с месяц ее не видал, забыл, чем пахнет. Ей-богу, матушка! — обратился он к бабушке, — вчера у Горошкина насильно заставляли: бросил все, без шапки ушел!
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
— Как вы странно говорите! — вдруг остановила она его, перестав плакать, — вы никогда не были таким, я вас никогда таким не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муке, чтоб рассмешить меня!.. Отчего вы вдруг не такой стали?
— Жениться вздумал, чуть не убил меня до смерти вчера! Валяется по ковру, хватает за ноги… Я браниться, а он поцелуями зажимает рот, и смеется, и плачет…
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
— Я его вчера видел с ружьем — на острове, он и приснился. Я ему стал кричать изо всей мочи, во сне, — продолжал Райский, — а он будто не слышит, все целится… наконец…
Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где вчера ходила, сидела, скользила, может быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.
— Ты колдунья, Вера. Да, сию минуту я упрекал тебя, что ты не оставила даже слова! — говорил он растерянный, и от страха, и от неожиданной радости, которая вдруг охватила его. — Да как же это ты!.. В доме все говорили, что ты уехала вчера…
— Кто же? — вдруг сказала она с живостью, — конечно, я… Послушайте, — прибавила она потом, — оставим это объяснение, как я просила, до другого раза. Я больна, слаба… вы видели, какой припадок был у меня вчера. Я теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю…
— Я жду, Вера, — шептал и он, с легкой дрожью нетерпения и, может быть, тяжелого предчувствия. — Вчера я ждал только для себя, чтоб унять боль; теперь я жду для тебя, чтоб помочь тебе — или снести твою ношу, или распутать какой-то трудный узел, может быть, спасти тебя…
— И слава Богу, Вера! Опомнись, приди в себя немного, ты сама не пойдешь! Когда больные горячкой мучатся жаждой и просят льду — им не дают. Вчера, в трезвый час, ты сама предвидела это и указала мне простое и самое действительное средство — не пускать тебя — и я не пущу…
— Это голос страсти, со всеми ее софизмами и изворотами! — сказал он, вдруг опомнившись. — Вера, ты теперь в положении иезуита. Вспомни, как ты просила вчера, после своей молитвы, не пускать тебя!.. А если ты будешь проклинать меня за то, что я уступил тебе, на кого тогда падет ответственность?
— Все твой жених, с Полиной Карповной, вчера прислали… от тебя таили… Сегодня Василиса с Пашуткой убирали на заре… А платья — твое приданое; будет и еще не два. Вот тебе…
Но следующие две, три минуты вдруг привели его в память — о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила; посидел минуты две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился, то всплеснул руками над головой, упал опять на подушку и вдруг вскочил на ноги, уже с другим лицом, какого не было у него даже вчера, в самую страшную минуту.
Он, в умилении от этой ласки, от этого неожиданного, теплого ты, взглянул на нее с той же исступленной благодарностью, с какою она взглянула вчера на него, когда он, забывая себя, помогал ей сойти с обрыва.
— Удар твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
— Нет, ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью — отрезвить тебя, пошутить — в ответ на твои шутки. — Все же — злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…
— Поздравляю с новорожденной! — заговорила Вера развязно, голосом маленькой девочки, которую научила нянька — что сказать мамаше утром в день ее ангела, поцеловала руку у бабушки — и сама удивилась про себя, как память подсказала ей, что надо сказать, как язык выговорил эти слова! — Пустое! ноги промочила вчера, голова болит! — с улыбкой старалась договорить она.
— Надо было натереть вчера спиртом; у тебя нет? — сдержанно сказала бабушка, стараясь на нее не глядеть, потому что слышала принужденный голос, видела на губах Веры какую-то чужую, а не ее улыбку и чуяла неправду.
Татьяна Марковна была с ней ласкова, а Марья Егоровна Викентьева бросила на нее, среди разговора, два, три загадочных взгляда, как будто допрашиваясь: что с ней? отчего эта боль без болезни? что это она не пришла вчера к обеду, а появилась на минуту и потом ушла, а за ней пошел Тушин, и они ходили целый час в сумерки!.. И так далее.
— Помилуйте, и без обиды натурально хочется узнать; вы мать. Мы сошлись сегодня с Аглаей Ивановной у зеленой скамейки ровно в семь часов утра, вследствие ее вчерашнего приглашения. Она дала мне знать вчера вечером запиской, что ей надо видеть меня и говорить со мной о важном деле. Мы свиделись и проговорили целый час о делах, собственно одной Аглаи Ивановны касающихся; вот и всё.
Я сообщил ей, что у Наташи с Алешей действительно как будто идет на разрыв и что это серьезнее, чем прежние их несогласия; что Наташа прислала мне вчера записку, в которой умоляла меня прийти к ней сегодня вечером, в девять часов, а потому я даже и не предполагал сегодня заходить к ним; завел же меня сам Николай Сергеич.
Письмо было от Анны. Еще прежде чем он прочел письмо, он уже знал его содержание. Предполагая, что выборы кончатся в пять дней, он обещал вернуться в пятницу. Нынче была суббота, и он знал, что содержанием письма были упреки в том, что он не вернулся во-время. Письмо, которое он послал вчера вечером, вероятно, не дошло еще.
Поутру горничная передала Дарье Павловне, с таинственным видом, письмо. Это письмо, по ее словам, пришло еще вчера, но поздно, когда все уже почивали, так что она не посмела разбудить. Пришло не по почте, а в Скворешники через неизвестного человека к Алексею Егорычу. А Алексей Егорыч тотчас сам и доставил, вчера вечером, ей в руки, и тотчас же опять уехал в Скворешники.
Вчера вечером я получил от него по городской почте записку, довольно для меня загадочную, в которой он очень просил побывать к нему именно сегодня, во втором часу, и «что он может сообщить мне вещи для меня неожиданные».