Неточные совпадения
На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро
стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно,
что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.
— Вы ничего не говорите, так
что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— А у тебя разве ноги отсохли,
что ты не можешь
постоять? Ты видишь, я озабочен — так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо,
что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?
Недавно
что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки,
что может
стоить постройка собачьей конуры?
Обломов философствовал и не заметил,
что у постели его
стоял очень худощавый, черненький господин, заросший весь бакенбардами, усами и эспаньолкой. Он был одет с умышленной небрежностью.
Обломов увидел,
что и он далеко хватил. Он вдруг смолк,
постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.
—
Постой, Михей Андреич, — прервал Обломов, — мне надо кое о
чем посоветоваться с тобой.
— Поди ты! Я всегда вперед отдаю. Нет, тут хотят другую квартиру отделывать… Да
постой! Куда ты? Научи,
что делать: торопят, через неделю чтоб съехали…
— Нет, сам-то ты не
стоишь совета.
Что я тебе даром-то стану советовать? Вон спроси его, — прибавил он, указывая на Алексеева, — или у родственника его.
—
Постой,
постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У меня еще есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты получил, да реши,
что мне делать.
— Ни шагу без этого! — сказал Илья Ильич. — Ну, хоть подними же,
что уронил; а он еще
стоит да любуется!
Илья Ильич, видя,
что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он
стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид,
что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной
стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Захар не отвечал: он, кажется, думал: «Ну,
чего тебе? Другого,
что ли, Захара? Ведь я тут
стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
— Ну, теперь иди с Богом! — сказал он примирительным тоном Захару. — Да
постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался — слышишь, барин хрипит? До
чего довел!
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то
что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать
что за штука?
Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Так
что ж,
что шаталось? — отвечал Обломов. — Да вот не развалилось же, даром
что шестнадцать лет без поправки
стоит. Славно тогда сделал Лука!.. Вот был плотник, так плотник… умер — царство ему небесное! Нынче избаловались: не сделают так.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит,
что на Фоминой неделе не учатся; до лета остается недели две — не
стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Он только
что проснется у себя дома, как у постели его уже
стоит Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему
стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли
что, сбегать ли за
чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат...
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик
постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и, видя,
что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу, как встрепанный.
— А тебе, — сказал он, обращаясь к дворнику, — надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? Порядок всякий исправлять. А ты
что? Я вот скажу барину-то;
постой, будет тебе!
— А! Ты платье мое драть! — закричал Захар, вытаскивая еще больше рубашки наружу. —
Постой, я покажу барину! Вот, братцы, посмотрите,
что он сделал: платье мне разорвал!..
— Ах, Илья, Илья! — сказал Штольц. — Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о том,
что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся.
Постой, я встряхну тебя. Захар! — закричал он. — Одеваться Илье Ильичу!
Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса,
что ты
стоишь перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима?
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда испытывал ту же пытку,
что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил, зная, чувствуя,
что над ним, как солнце,
стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда.
— Если правда,
что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу
стою…
—
Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже… любовь? А я думал,
что она как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «
Стой и не движись!»
Что ж будет завтра? — тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой.
Если ему и снятся тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел,
стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет,
что у него на сердце, — и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
— Представь, — говорил он, —
что Сонечка, которая не
стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече!
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением,
что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это
стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал,
что скажет Тарантьев.
— Ну, не нужно ли
чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери — все: больше ста рублей
стоит.
— Да я не все еще разобрал: посуда, одежа, сундуки — все еще в чулане горой
стоит. Разбирать,
что ли?
— Сюда? — рассеянно повторила она. — Как я сюда попала? Да вот так, пришла…
Постой… да
что об этом говорить!
— Да сядьте, пожалуйста;
что вы
стоите? — предлагал он ей.
— Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, — я не знаю,
что такое барщина,
что такое сельский труд,
что значит бедный мужик,
что богатый; не знаю,
что значит четверть ржи или овса,
что она
стоит, в каком месяце и
что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий — я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно, говорите и советуйте мне, как ребенку…
— Мне хуже, — отвечал Обломов, — но я
стою этого: за
что ты мучишься?
— Я не могу
стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того,
что я сделала, — продолжала она томным голосом. — Теперь не сделаю ничего, ни шагу, даже не пойду в Летний сад: все бесполезно — ты умер! Ты согласен со мной, Илья? — прибавила она потом, помолчав. — Не упрекнешь меня никогда,
что я по гордости или по капризу рассталась с тобой?
— Нет! — сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. — Не останется! Не тревожься,
что сказала правду: я
стою… — прибавил он с унынием.
— Не говори, не поминай! — торопливо перебил его Обломов, — я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился,
что я не
стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват…
— Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? — перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. — Хотите уйти, не сказав,
что это… было,
что я теперь,
что я… буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я
стою, или… кто простит? — прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой,
что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени.
— Но
что я могу сказать? — в смущении говорила она. — Имела ли бы я право, если б могла сказать то,
что вам так нужно и
чего… вы так
стоите? — шепотом прибавила и стыдливо взглянула на него.
— Не торопитесь, — прибавил он, — скажите,
чего я
стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или… оставаться?
У ней даже доставало духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявлял ей,
что завтра к нему придут обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы, даже слез
стоили ей эти заботы!
—
Что? Плачет, а сама
стоит на своем: «Не должен, дескать, Илья Ильич, да и только, и денег она никаких ему не давала».
—
Что ты, кум! — выпуча на него глаза, сказал Тарантьев. — Ну, — заключил он с яростью, — теперь обругаю же я земляка на
чем свет
стоит!
— А
что, в самом деле, можно! — отвечал Мухояров задумчиво. — Ты неглуп на выдумки, только в дело не годишься, и Затертый тоже. Да я найду,
постой! — говорил он, оживляясь. — Я им дам! Я кухарку свою на кухню к сестре подошлю: она подружится с Анисьей, все выведает, а там… Выпьем, кум!
На полу
стояли кадки масла, большие крытые корчаги с сметаной, корзины с яйцами — и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить с полнотой и подробностью все,
что скоплено было во всех углах, на всех полках этого маленького ковчега домашней жизни.