Неточные совпадения
Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск
другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.
— Ну так,
хотите, Миша
другую лошадь вам даст?
— Pardon, [Извините (фр.).] некогда, — торопился Волков, — в
другой раз! — А не
хотите ли со мной есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
— А коли хорошо тут, так зачем и
хотеть в
другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не
хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Глядя на
других, Илья Ильич и сам перепугался,
хотя и он и все прочие знали, что начальник ограничится замечанием; но собственная совесть была гораздо строже выговора.
— Вы совсем
другой! — жалобно сказал Захар, все не понимавший, что
хочет сказать барин. — Бог знает, что это напустило такое на вас…
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит
захотеть! „
Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике
другого; — „
другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „
другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „
другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Другой жизни и не
хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются
другие? Пусть же
другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела нет. Пусть
другие живут, как
хотят.
После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и сам выучился покрикивать: «Эй, Васька! Ванька! подай то, дай
другое! Не
хочу того,
хочу этого! Сбегай, принеси!»
Уже Захар глубокомысленно доказывал, что довольно заказать и одну пару сапог, а под
другую подкинуть подметки. Обломов купил одеяло, шерстяную фуфайку, дорожный несессер,
хотел — мешок для провизии, но десять человек сказали, что за границей провизии не возят.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с
другими женщинами, потому что она,
хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он
хотел подавить в себе смущение, быть развязным и в этой развязности захватил такую кучу сухарей, бисквитов, кренделей, что сидевшая с ним рядом девочка засмеялась.
Другие поглядывали на кучу с любопытством.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и
хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила
другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать
другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Я только
хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к
другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
Иногда я и
хочу сказать что-то похожее на это, а говорю совсем
другое.
Другой бы прибавил: пишу и обливаюсь слезами, но я не рисуюсь перед вами, не драпируюсь в свою печаль, потому что не
хочу усиливать боль, растравлять сожаление, грусть.
— За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом… в письме вашем играют мысль, чувство… вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как
хотел, чтоб вы жили, ваш
друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не
хочу. А только ты пришел, вдруг совсем
другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Зачем? — с удивлением спросила она. — Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не
хочу, чтоб ты был счастлив с
другой. Это что-то мудрено, я не понимаю.
— Нечего долго и разговаривать об этом; поговорим лучше о
другом, — беззаботно сказала она. — Послушай… Ах, что-то я
хотела сказать, да забыла…
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не
хотел бы порывистой страсти, как не
хотел ее и Обломов, только по
другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтобы черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья…
— Послушай, Михей Андреич, уволь меня от своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее нет. Ты с пройдохой
хотел обмануть меня: кто из вас хуже — не знаю, только оба вы гадки мне.
Друг выручил меня из этого глупого дела…
Андрей не налагал педантических оков на чувства и даже давал законную свободу, стараясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам,
хотя, отрезвляясь от них, по немецкой своей натуре или по чему-нибудь
другому, не мог удержаться от вывода и выносил какую-нибудь жизненную заметку.
Снаружи у них делалось все, как у
других. Вставали они
хотя не с зарей, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов…
В туманную грусть и вопросы, посещавшие Ольгу, тихо вселились
другие,
хотя отдаленные, но ясные, определенные и грозные сны…
— Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А если
хочешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довел до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе понять, что в нем есть и ума не меньше
других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности.
Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?