Неточные совпадения
Только
два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно
не был; ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре.
— А новые lacets! [шнурки (фр.).] Видите, как отлично стягивает:
не мучишься над пуговкой
два часа; потянул шнурочек — и готово. Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару?
— Да много кое-чего: в письмах отменили писать «покорнейший слуга», пишут «примите уверение»; формулярных списков по
два экземпляра
не велено представлять. У нас прибавляют три стола и
двух чиновников особых поручений. Нашу комиссию закрыли… Много!
— Нет, нездоровится, — сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, — сырости боюсь, теперь еще
не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили… У меня
два несчастья…
—
Два несчастья!
Не знаю, как и быть.
В недоимках недобор: нынешний год пошлем доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко
две помене против того года, что прошел, только бы засуха
не разорила вконец, а то вышлем, о чем твоей милости и предлагаем».
— А? — продолжал он. — Каково вам покажется: предлагает «тысящи яко
две помене»! Сколько же это останется? Сколько бишь я прошлый год получил? — спросил он, глядя на Алексеева. — Я
не говорил вам тогда?
— Да вы слышите, что он пишет? Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год! Вот я теперь сам
не свой! «Тысящи яко
две помене»!
— Да, большой убыток, — сказал Алексеев, —
две тысячи —
не шутка! Вот Алексей Логиныч, говорят, тоже получит нынешний год только двенадцать тысяч вместо семнадцати.
Зачем эти
два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если
не радушный, то равнодушный прием.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с
двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова,
не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в
двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть
не в Азии.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились
двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг
не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в
два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем
не останавливались:
не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Если приказчик приносил ему
две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засухи, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить
не станешь! Надо благодарить Господа и за то, что есть».
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом
не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на
два красными, а потом опять черными.
— То-то же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели
две. Кажется, все расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет, жить
не захочется… А издержек, издержек…
— Змея! — произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка
два жуков влетели и зажужжали в комнате. — Когда же я змею поминал? — говорил он среди рыданий. — Да я и во сне-то
не вижу ее, поганую!
Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда
не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть еще раз или
два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, теплый день.
Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа — и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы — все горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне
двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада — картины, которыми так богато населило наше воображение перо Вальтера Скотта.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только
два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора
не успел съехать.
Не для всякого зажгут и
две свечи: свечка покупалась в городе на деньги и береглась, как все покупные вещи, под ключом самой хозяйки. Огарки бережно считались и прятались.
Иногда приедет какая-нибудь Наталья Фаддеевна гостить на неделю, на
две. Сначала старухи переберут весь околоток, кто как живет, кто что делает; они проникнут
не только в семейный быт, в закулисную жизнь, но в сокровенные помыслы и намерения каждого, влезут в душу, побранят, обсудят недостойных, всего более неверных мужей, потом пересчитают разные случаи: именины, крестины, родины, кто чем угощал, кого звал, кого нет.
Это случалось периодически один или
два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать
не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе
не учатся; до лета остается недели
две —
не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
За ними кинулись, хватая их за пятки,
две собаки, которые, как известно,
не могут равнодушно видеть бегущего человека.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего
не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по
две недели
не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
— Ступай, откуда пришел, — прибавил он, — и приходи опять с переводом, вместо одной,
двух глав, а матери выучи роль из французской комедии, что она задала: без этого
не показывайся!
Были еще
две княжны, девочки одиннадцати и двенадцати лет, высокенькие, стройные, нарядно одетые, ни с кем
не говорившие, никому
не кланявшиеся и боявшиеся мужиков.
Как в организме нет у него ничего лишнего, так и в нравственных отправлениях своей жизни он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа.
Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда
не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы.
— Что это, Илья Ильич, дались вам
две гривны! Я уж вам докладывал, что никаких тут
двух гривен
не лежало…
— Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты
не забыл
двух сестер?
Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..
— А тебе бы хотелось «
не откладывать до завтра, что можно сделать сегодня»? Какая прыть! Поздно нынче, — прибавил Штольц, — но через
две недели мы будем далеко…
Написав несколько страниц, он ни разу
не поставил
два раза который; слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво, как в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путешествии.
Брови придавали особенную красоту глазам: они
не были дугообразны,
не округляли глаз
двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками — нет, это были
две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
— Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все
не так, — продолжала она, — он с ними
не станет сидеть
два часа,
не смешит их и
не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой… нет, как с дочерью, — поспешно прибавила она, — иногда даже бранит, если я
не пойму чего-нибудь вдруг или
не послушаюсь,
не соглашусь с ним.
— А я в самом деле пела тогда, как давно
не пела, даже, кажется, никогда…
Не просите меня петь, я
не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил
два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка
не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом
два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка
не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Илья Ильич высидел с теткой часа
два чинно,
не положив ни разу ноги на ногу, разговаривая прилично обо всем; даже
два раза ловко подвинул ей скамеечку под ноги.
Гулять с молодым человеком, с франтом — это другое дело: она бы и тогда
не сказала ничего, но с свойственным ей тактом, как-нибудь незаметно установила бы другой порядок: сама бы пошла с ними раз или
два, послала бы кого-нибудь третьего, и прогулки сами собою бы кончились.
Ничего, ни maman, ни mon oncle, ни ma tante, [ни мать, ни дядюшка, ни тетушка (фр.).] ни няня, ни горничная — никто
не знает. И некогда было случиться: она протанцевала
две мазурки, несколько контрдансов, да голова у ней что-то разболелась:
не поспала ночь…
— Это еще перевозиться? Господи! И тут умаялись совсем; да вот еще
двух чашек
не доищусь да половой щетки; коли
не Михей Андреич увез туда, так, того и гляди, пропали.
— Что ж ты
не сказал давеча,
два часа назад? — торопливо спросил Обломов.
Он
не ужинал и вот уже
две недели
не знает, что значит прилечь днем.
Он сел к столу и начал писать быстро, с жаром, с лихорадочной поспешностью,
не так, как в начале мая писал к домовому хозяину. Ни разу
не произошло близкой и неприятной встречи
двух которых и
двух что.
— Вот видите: и я верю в это, — добавила она. — Если же это
не так, то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить
два, три раза… нет, нет… Я
не хочу верить этому!
Хитрость — все равно что мелкая монета, на которую
не купишь многого. Как мелкой монетой можно прожить час,
два, так хитростью можно там прикрыть что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а ее
не хватит обозреть далекий горизонт, свести начало и конец крупного, главного события.
Деревья и кусты смешались в мрачную массу; в
двух шагах ничего
не было видно; только беловатой полосой змеились песчаные дорожки.
Он
не поверил и отправился сам. Ольга была свежа, как цветок: в глазах блеск, бодрость, на щеках рдеют
два розовые пятна; голос так звучен! Но она вдруг смутилась, чуть
не вскрикнула, когда Обломов подошел к ней, и вся вспыхнула, когда он спросил: «Как она себя чувствует после вчерашнего?»
Да наконец, если б она хотела уйти от этой любви — как уйти? Дело сделано: она уже любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «
Не любят
два раза в жизни, — думала она, — это, говорят, безнравственно…»