Неточные совпадения
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть,
не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие
верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного,
верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Эх, ты!
Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне
поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты
не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
И поныне русский человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит
верить соблазнительным сказаниям старины, и долго, может быть, еще
не отрешиться ему от этой веры.
В Обломовке
верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они
не задумаются и
поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это
не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову
не придет спросить, отчего баран стал
не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и
не вздумает никогда
поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему
не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Плохо
верили обломовцы и душевным тревогам;
не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Когда у ней рождался в уме вопрос, недоумение, она
не вдруг решалась
поверить ему: он был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния в их уме и летах.
Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно по этому пути, что по временам слышала рядом другие, еще более уверенные шаги «друга», которому
верила, и с ними соразмеряла свой шаг.
Он в самом деле все глядел и
не слыхал ее слов и молча
поверял, что в нем делается; дотронулся до головы — там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он
не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто болит.
—
Поверьте мне, это было невольно… я
не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога,
не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
Она поглядела на него молча, как будто
поверяла слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито было дыхание счастья, но мирного, которое, казалось, ничем
не возмутишь. Видно, что у ней
не было тяжело на сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
— Влюблена, нет… я
не люблю этого: я вас люблю! — сказала она и поглядела на него долго, как будто
поверяла и себя, точно ли она любит.
— Я люблю иначе, — сказала она, опрокидываясь спиной на скамью и блуждая глазами в несущихся облаках. — Мне без вас скучно; расставаться с вами
не надолго — жаль, надолго — больно. Я однажды навсегда узнала, увидела и
верю, что вы меня любите, — и счастлива, хоть
не повторяйте мне никогда, что любите меня. Больше и лучше любить я
не умею.
—
Верьте же мне, — заключила она, — как я вам
верю, и
не сомневайтесь,
не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже
не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу…
Не сомневайтесь же…
И я иногда тоже
не сплю от этого, но
не терзаю вас догадками о будущем, потому что
верю в лучшее.
— Вот видите: и я
верю в это, — добавила она. — Если же это
не так, то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза… нет, нет… Я
не хочу
верить этому!
Если же
не это, так он звал Обломова в деревню,
поверить свои дела, встряхнуть запущенную жизнь мужиков,
поверить и определить свой доход и при себе распорядиться постройкой нового дома.
Обломов мучился, но молчал. Ольге
поверять своих сомнений он
не решался, боясь встревожить ее, испугать, и, надо правду сказать, боялся также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный мир вопросом такой строгой важности.
— Что ты слушаешь меня? Я Бог знает что говорю, а ты
веришь! Я
не то и сказать-то хотел совсем…
— Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего
не делаю и ты тоже. Она бы
поверила. Кто ж другой? — спросила она.
— Если даже я и поеду, — продолжал Обломов, — то ведь решительно из этого ничего
не выйдет: я толку
не добьюсь; мужики меня обманут; староста скажет, что хочет, — я должен
верить всему; денег даст, сколько вздумает. Ах, Андрея нет здесь: он бы все уладил! — с огорчением прибавил он.
—
Не говори,
не поминай! — торопливо перебил его Обломов, — я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я
не стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня,
не мучь,
не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она
не хотела
верить… право, я
не очень виноват…
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго
поверив себя, узнал, что он начал жить
не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со дня приезда Ольги.
Почти бессознательно, как перед самим собой, он вслух при ней делал оценку приобретенного им сокровища и удивлялся себе и ей; потом
поверял заботливо,
не осталось ли вопроса в ее взгляде, лежит ли заря удовлетворенной мысли на лице и провожает ли его взгляд ее, как победителя.
От этого предположения она терялась: вторая любовь — чрез семь, восемь месяцев после первой! Кто ж ей
поверит? Как она заикнется о ней,
не вызвав изумления, может быть… презрения! Она и подумать
не смеет,
не имеет права!
Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела передать ей приказание. Штольц
поверил, только удивился, как это Обломова
не было дома.
Ольга
не знала этой логики покорности слепой судьбе и
не понимала женских страстишек и увлечений. Признав раз в избранном человеке достоинство и права на себя, она
верила в него и потому любила, а переставала
верить — переставала и любить, как случилось с Обломовым.
Поверите ли, сударь, кусок хлеба в горло
не шел.