Неточные совпадения
Обломов с упреком поглядел
на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат,
ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь!
ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины
тебе и дела нет».
— Понимаешь ли
ты, — сказал Илья Ильич, — что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа
на стене!
—
Ты еще
на службу? Что так поздно? — спросил Обломов. — Бывало,
ты с десяти часов…
— А как
ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться… Да, я заехал спросить: не поедешь ли
ты на гулянье? Я бы заехал…
— Зато у меня имение
на руках, — со вздохом сказал Обломов. — Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь… А
ты ведь чужое делаешь, не свое.
— Что
ты! В самом деле?
На ком? — с участием сказал Обломов.
— Не шутя,
на Мурашиной. Помнишь, подле меня
на даче жили?
Ты пил чай у меня и, кажется, видел ее.
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам
на место жительства“, и опричь того, ничего не сказал, а я пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „Пошел, пошел!
тебе сказано, что будет исполнено — подай бумагу!“ А бумаги я не подавал.
— А я говорил
тебе, чтоб
ты купил других, заграничных? Вот как
ты помнишь, что
тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма
на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— Нет, сам-то
ты не стоишь совета. Что я
тебе даром-то стану советовать? Вон спроси его, — прибавил он, указывая
на Алексеева, — или у родственника его.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая
на Алексеева, — нас с
тобой за пояс заткнет!
— Что-о? — перебил Тарантьев. — А давно ли
ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли
ты был в театре? К каким знакомым ходишь?
На кой черт
тебе этот центр, позволь спросить!
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай:
ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто
тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь
ты живешь точно
на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к
тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего
тебе? А выгода-то, выгода какая.
Ты что здесь платишь?
— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. —
Ты рассуди, что
тебе ведь это вдвое меньше станет:
на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у
тебя будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не будут…
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно что дача. Что
ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней —
ты дай мне
на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что:
на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот
ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то не хочется…
— Эх,
ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это
ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая
на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И
ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить
на место жительства».
—
На новую квартиру, в деревню, самому! Какие
ты все отчаянные меры предлагаешь! — с неудовольствием сказал Обломов. — Нет чтоб избегнуть крайностей и придержаться средины…
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь
ты. Да я бы
на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или дом здесь,
на хорошем месте: это стоит твоей деревни. А там заложил бы и дом да купил бы другой… Дай-ка мне твое имение, так обо мне услыхали бы в народе-то.
— Да сдвинешься ли
ты когда-нибудь с места? — говорил Тарантьев. — Ведь погляди-ка
ты на себя: куда
ты годишься? Какая от
тебя польза отечеству? Не может в деревню съездить!
— Послушай, Михей Андреич, — строго заговорил Обломов, — я
тебя просил быть воздержнее
на язык, особенно о близком мне человеке…
— А! Если
ты меняешь меня
на немца, — сказал он, — так я к
тебе больше ни ногой.
— А!
Ты попрекаешь мне! Так черт с
тобой и с твоим портером и шампанским!
На, вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые!
— А вот к тому, как ужо немец твой облупит
тебя, так
ты и будешь знать, как менять земляка, русского человека,
на бродягу какого-то…
— Ну, оставим это! — прервал его Илья Ильич. —
Ты иди с Богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать
на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
— Забыл совсем! Шел к
тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня
на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь
ты, пообтерся немного…
— А
ты напиши тут, что нужно, — продолжал Тарантьев, — да не забудь написать губернатору, что у
тебя двенадцать человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп был
на столе! Да что
ты не велел пирога сделать?
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, — говорил он с угрозой, — будет ужо
тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал
на свете.
А тут
тебе на траву то обед, то завтрак принесет какая-нибудь краснощекая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается…
— Захар,
на вот
тебе. — Он разорвал письмо
на четыре части и бросил
на пол.
— Ну, как же
ты не ядовитый? — сказал Обломов. —
На мильон говядины купил! Во что это в
тебя идет? Добро бы впрок.
— Это разорение! Это ни
на что не похоже! — говорил Обломов, выходя из себя. — Что
ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать…
Хочешь сесть, да не
на что; до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у
тебя…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала
на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну
на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли
ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— С глаз долой! — повелительно сказал Обломов, указывая рукой
на дверь. — Я
тебя видеть не могу. А! «другие»! Хорошо!
Захар не отвечал: он, кажется, думал: «Ну, чего
тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел
на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
— Нет,
ты погоди! — перебил Обломов. —
Ты понимаешь ли, что
ты сделал?
На вот, поставь стакан
на стол и отвечай!
—
Ты огорчил барина! — с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел
на Захара, наслаждаясь его смущением.
— Другой — кого
ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно,
на чердаке; он и выспится себе
на войлоке где-нибудь
на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет
на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол,
ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Нет, нет,
ты постой! — заговорил Обломов. — Я спрашиваю
тебя: как
ты мог так горько оскорбить барина, которого
ты ребенком носил
на руках, которому век служишь и который благодетельствует
тебе?
Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались
на меня Господу Богу
на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
— А
ты, — продолжал, не слушая его, Обломов, —
ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел
на груди!
— Чтоб
тебе издохнуть, леший этакой! — ворчал он, отирая следы слез и влезая
на лежанку.
— Няня! Не видишь, что ребенок выбежал
на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку — будет болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у
тебя в овраг уйдет!
— А
на дворе, где я приставал в городе-то, слышь
ты, — отвечал мужик, — с пошты приходили два раза спрашивать, нет ли обломовских мужиков: письмо, слышь, к барину есть.
— Вот, сорок копеек
на пустяки бросать! — заметила она. — Лучше подождем, не будет ли из города оказии туда.
Ты вели узнавать мужикам.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах
ты, убогая! надела бы
ты платок
на голову, да шла бы в монастырь,
на богомолье…»
—
Тебя бы, может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая
на Захара, — вишь, у те войлок какой
на голове! А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что
на скулах-то, поймает: ну, там есть за что!..
— А вот как я скажу барину-то, — начал он с яростью хрипеть
на кучера, — так он найдет, за что и
тебя ухватить: он
тебе бороду-то выгладит: вишь, она у
тебя в сосульках вся!
— А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни
на есть! — скороговоркой сказал он, окинув всех односторонним взглядом. — Дадут
тебе чужое платье драть! Я пойду барину скажу! — прибавил он и быстро пошел домой.