Неточные совпадения
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин,
кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели
я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
— Не шутя, на Мурашиной. Помнишь, подле
меня на даче жили? Ты пил чай у
меня и,
кажется, видел ее.
— А? — продолжал он. — Каково вам
покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же это останется? Сколько бишь
я прошлый год получил? — спросил он, глядя на Алексеева. —
Я не говорил вам тогда?
— Надо Штольца спросить, как приедет, — продолжал Обломов, —
кажется, тысяч семь, восемь… худо не записывать! Так он теперь сажает
меня на шесть! Ведь
я с голоду умру! Чем тут жить?
— Тебе бы следовало уважать в нем моего приятеля и осторожнее отзываться о нем — вот все, чего
я требую!
Кажется, невелика услуга, — сказал он.
Захар не отвечал: он,
кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь
я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
«Ведь и
я бы мог все это… — думалось ему, — ведь
я умею,
кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А
я!
я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Да… да… — говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, — помню, что
я, точно…
кажется… Как же, — сказал он, вдруг вспомнив прошлое, — ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..
— Вы,
кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять
меня? — спросил Обломов. — Напрасно!
«Да,
я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит в
меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут
я чувствую что-то лишнее, чего,
кажется, не было… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
— Вот он, комплимент, которого
я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, — с живостью продолжала потом, — если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения,
я бы,
кажется, не уснула ночь, может быть, плакала бы.
— Нет, так, ничего, — замяла она. —
Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, — не за то только, что он смешит
меня, иногда он говорит —
я плачу, и не за то, что он любит
меня, а,
кажется, за то… что он любит
меня больше других; видите, куда вкралось самолюбие!
А их не бранит, и
я,
кажется, за это еще больше люблю его.
И если б вы после этого ушли, не сказав
мне ни слова, если б на лице у вас
я не заметила ничего…
я бы,
кажется, захворала… да, точно, это самолюбие! — решительно заключила она.
— А
я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже,
кажется, никогда… Не просите
меня петь,
я не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
—
Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза у
меня не тусклые… Вот ячмень
показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.
— Нет, нет! — еще решительнее прежнего заключил он. — Ни за что… никогда! Если это неправда, если
мне так
показалось?.. Никогда, никогда!
— Вы,
кажется, не расположены сегодня петь?
Я и просить боюсь, — спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
—
Кажется… да, — небрежно отвечала она. —
Я выбрала наугад, какой попался… — и, покраснев немного, проворно свернула канву.
— Да, и у
меня,
кажется, достанет сил прожить и пролюбить всю жизнь…
«Да… нет,
я лучше напишу к ней, — сказал он сам себе, — а то дико
покажется ей, что
я вдруг пропал. Объяснение необходимо».
— Эти слова
я недавно где-то читала… у Сю,
кажется, — вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, — только их там говорит женщина мужчине…
«Ах ты, Господи! — думал он. — А она глаз не спускает с
меня! Что она нашла во
мне такого? Экое сокровище далось! Вон, кивает теперь, на сцену указывает… франты,
кажется, смеются, смотрят на
меня… Господи, Господи!»
— Как далеко распространился слух о тебе и обо
мне!
Я не хотел тебя тревожить и боялся
показаться на глаза.
— Оброку?
Кажется… вот позвольте, у
меня было где-то расписание… Штольц еще тогда составил, да трудно отыскать: Захар, должно быть, сунул куда-нибудь.
Я после покажу…
кажется, тридцать рублей с тягла.
— Нет; да он,
кажется, такой положительный, деловой человек, и притом
я живу у него в доме: посовестится обмануть!
— Послушай, — сказала она, —
я сейчас долго смотрела на портрет моей матери и,
кажется, заняла в ее глазах совета и силы.
— Разве
я другая душа для тебя, кум?
Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии… помнишь? Свинья ты этакая!
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это,
показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что
я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
«Зачем…
я любила?» — в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так все
казалось ей ясно — и все запуталось в неразрешимый узел.
— Расскажите же
мне, что было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для
меня, а прежде
я читал на лице ваши мысли:
кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы?
Мне все
кажется, что тут… не то…
— И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что
я… была у него… — досказала она с смущением и сама,
кажется, хотела заглушить свои слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал ее, чтоб быть все правее и правее в его глазах.
— Да, может быть, — серьезно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя
я ничего не чувствую. Ты видишь, как
я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на
меня что-нибудь, какая-то хандра…
мне жизнь
покажется… как будто не все в ней есть… Да нет, ты не слушай: это все пустое…
— Что сказать —
я не знаю… «грусть находит, какие-то вопросы тревожат»: что из этого поймешь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим:
кажется, надо опять купаться в море…
— Ты,
кажется, хочешь сказать, что
я состарелась? — живо перебила она. — Не смей! — Она даже погрозила ему. —
Я еще молода, сильна… — прибавила она, выпрямляясь.
— Не бойся, — сказал он, — ты,
кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что
я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
— Нет! — не шутя, задумчиво, как бы глядя в прошедшее, говорила Ольга. —
Я люблю его не по-прежнему, но есть что-то, что
я люблю в нем, чему
я,
кажется, осталась верна и не изменюсь, как иные…