Неточные совпадения
—
Какое письмо? Я никакого письма не видал, —
сказал Захар.
— Я забыл вам
сказать, — начал Захар, — давеча,
как вы еще почивали, управляющий дворника прислал: говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна.
— Пусть дают знать! —
сказал решительно Обломов. — Мы и сами переедем,
как потеплее будет, недели через три.
—
Какое здоровье! — зевая,
сказал Обломов. — Плохо! приливы замучили. А вы
как поживаете?
— Вот
как! —
сказал Обломов.
—
Какая у вас пыль везде! —
сказал он.
— Век об одном и том же —
какая скука! Педанты, должно быть! —
сказал, зевая, Обломов.
— Гм! Начальник отделения — вот
как! —
сказал Обломов. — Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.
—
Как же, непременно! —
сказал Обломов. — Ну, а что Кузнецов, Васильев, Махов?
— Стало быть, побои городничего выступают в повести,
как fatum [рок (лат.).] древних трагиков? —
сказал Обломов.
Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним,
как с собой, — тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову… —
сказал он, улегшись опять покойно на диване.
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз,
скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он
скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же
как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей,
как особых примет на теле, в его уме нет.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется,
как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и
скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так,
как нужно».
— Что вы,
какой холод! Я не думал к вам сегодня, —
сказал Алексеев, — да Овчинин встретился и увез к себе. Я за вами, Илья Ильич.
— О
каких делах? Не знаю, —
сказал Алексеев, глядя на него во все глаза.
— А вот некоторые так любят переезжать, —
сказал Алексеев, — в том только и удовольствие находят,
как бы квартиру переменить…
— Вот тут что надо делать! —
сказал он решительно и чуть было не встал с постели, — и делать
как можно скорее, мешкать нечего… Во-первых…
— Здравствуй, земляк, — отрывисто
сказал Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обломову. — Что ты это лежишь по сю пору,
как колода?
— Да полно тебе, Михей Андреич,
какой ты неугомонный! Ну, что ты его трогаешь? —
сказал Обломов. — Давай, Захар, что нужно!
— Ах, да и вы тут? — вдруг
сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время,
как Захар причесывал Обломова. — Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник
какая свинья! Я вам все хотел
сказать…
— Ну, все равно, похож на вас. Только он свинья; вы ему
скажите это,
как увидите.
— Помилуй! —
сказал он, воротясь. — Говядина и телятина! Эх, брат Обломов, не умеешь ты жить, а еще помещик!
Какой ты барин? По-мещански живешь; не умеешь угостить приятеля! Ну, мадера-то куплена?
— Что-о? — перебил Тарантьев. — А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? К
каким знакомым ходишь? На кой черт тебе этот центр, позволь спросить!
— Что ты
скажешь?
Как мне быть! — спросил, прочитав, Илья Ильич. — Засухи, недоимки…
— На новую квартиру, в деревню, самому!
Какие ты все отчаянные меры предлагаешь! — с неудовольствием
сказал Обломов. — Нет чтоб избегнуть крайностей и придержаться средины…
—
Как же можно! —
сказал Обломов, хмурясь при этом новом требовании. — Мой фрак тебе не впору…
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были
как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не
сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Он,
как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть
скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
— Ах, —
скажет он иногда при этом Обломову с удивлением. — Посмотрите-ка, сударь,
какая диковина: взял только в руки вот эту штучку, а она и развалилась!
Или вовсе ничего не
скажет, а тайком поставит поскорей опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается,
как видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не век ей жить.
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это,
как на естественное, иначе быть не могущее дело, или, лучше
сказать, никак не смотрел, а поступал так, без всяких умозрений.
— Ну,
как же ты не ядовитый человек? —
сказал Илья Ильич вошедшему Захару, — ни за чем не посмотришь!
Как же в доме бумаги не иметь?
—
Какие скверные чернила! —
сказал Обломов. — В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело
как следует!
— Ну,
как же ты не ядовитый? —
сказал Обломов. — На мильон говядины купил! Во что это в тебя идет? Добро бы впрок.
— Боже мой! — стонал тоже Обломов. — Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что
сказал! И
как это он мог?
Они бы и не поверили, если б
сказали им, что другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают.
Какие же страсти и волнения могли быть у них?
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие,
как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке
сказать, ни пером описать.
Старик Обломов всякий раз,
как увидит их из окошка, так и озаботится мыслью о поправке: призовет плотника, начнет совещаться,
как лучше сделать, новую ли галерею выстроить или сломать и остатки; потом отпустит его домой,
сказав: «Поди себе, а я подумаю».
— Э! Да галерея-то пойдет опять заново! —
сказал старик жене. — Смотри-ка,
как Федот красиво расставил бревна, точно колонны у предводителя в дому! Вот теперь и хорошо: опять надолго!
Или Илья Иванович пойдет к окну, взглянет туда и
скажет с некоторым удивлением: «Еще пять часов только, а уж
как темно на дворе!»
— Да, —
скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, — вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич,
какой был, Бог с ним, здоровый, а умер! И шестидесяти лет не прожил, — жить бы этакому сто лет!
— Одна ли Анна Андреевна! —
сказала хозяйка. — Вот
как брата-то ее женят и пойдут дети — столько ли еще будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
— Да, темно на дворе, —
скажет она. — Вот, Бог даст,
как дождемся Святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и не видно,
как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные… такая право!
— Ах ты, Господи! — всплеснув руками,
сказала жена. —
Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник — когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч,
какой ты, Бог с тобой, беспамятный! Вот этак
скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и — стыдно будет.
— Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня, он и
сказал. Пришел вдругорядь.
Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил, что, мол, делать мне с ним, куда его деть? Так вот велели вашей милости отдать.
— Искала, искала — нету рецепта, —
сказала она. — Надо еще в спальне в шкафу поискать. Да
как посылать письмо-то?
— Э,
какое нездоров! Нарезался! —
сказал Захар таким голосом,
как будто и сам убежден был в этом. — Поверите ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.
—
Какой дурак, братцы, —
сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел,
какие юбки да
какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
— Да
как всегда: бесится с жиру, —
сказал Захар, — а все за тебя, по твоей милости перенес я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится: больно не хочется съезжать…
— А вот
как я
скажу барину-то, — начал он с яростью хрипеть на кучера, — так он найдет, за что и тебя ухватить: он тебе бороду-то выгладит: вишь, она у тебя в сосульках вся!