Неточные совпадения
—
Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть знать: пора
за дело! Дай только волю себе, так и…
— Вы ничего не говорите, так
что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар,
за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли
за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор непочинена;
что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о
чем не подумаешь!
— Ах ты, Господи! — ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. —
Что это
за мученье! Хоть бы смерть скорее пришла!
—
Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой
за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной,
что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь,
что вылетят две-три птицы.
А сам, кажется, думал: «Да и
что за спанье без клопа?»
— Как это? Всякий день перебирай все углы? — спросил Захар. — Да
что ж это
за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!
—
Что ж ты не скажешь,
что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед
за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.
—
Что ж делать? — вот он
чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне
что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
— Вы еще не вставали!
Что это на вас
за шлафрок? Такие давно бросили носить, — стыдил он Обломова.
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев не уписалась; это он мне в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще в десять мест. — Боже мой,
что это
за веселье на свете!
—
Что это сегодня
за раут у меня? — сказал Обломов и ждал, кто войдет.
—
Что вы, какой холод! Я не думал к вам сегодня, — сказал Алексеев, — да Овчинин встретился и увез к себе. Я
за вами, Илья Ильич.
—
Что за рано! Они просили в двенадцать часов; отобедаем пораньше, часа в два, да и на гулянье. Едемте же скорей! Велеть вам одеваться давать?
Холста нашего сей год на ярмарке не будет: сушильню и белильню я запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он тверезый мужик; да чтобы не стянул
чего господского, я смотрю
за ним денно и ночно.
Видно было,
что он не гонялся
за изяществом костюма.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман
за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать,
что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Дело в том,
что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно
что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится,
за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог
что выйдет.
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем,
что бросит дело на половине или примется
за него с конца и так все изгадит,
что и поправить никак нельзя, да еще он же потом и браниться станет.
Но все это ни к
чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но
за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Я
что за богач, чтоб ему по пятидесяти рублей отваливать!
—
Что я
за советник тебе достался?.. Напрасно ты воображаешь…
— Это
что за новости? На Выборгскую сторону! Да туда, говорят, зимой волки забегают.
— Случается, забегают с островов, да тебе
что до этого
за дело?
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то,
что вот эта,
что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой
за пояс заткнет!
— Да
что ж мне до всего до этого
за дело? — сказал с нетерпением Обломов. — Я туда не перееду.
—
Что это
за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает
что: на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то не хочется…
— Шампанское
за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого, споришь еще; ты неблагодарен! Поди-ка сыщи сам квартиру! Да
что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: все равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день буду заходить…
— О близком человеке! — с ненавистью возразил Тарантьев. —
Что он тебе
за родня такая? Немец — известно.
— Я уж тебе сказал, хоть бы
за то,
что он вместе со мной рос и учился.
— Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое
за женой, а остальные приобрел тем,
что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал. Видишь,
что отец не виноват.
Чем же теперь виноват сын?
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на
чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются
за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
О начальнике он слыхал у себя дома,
что это отец подчиненных, и потому составил себе самое смеющееся, самое семейное понятие об этом лице. Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который только и дышит тем, как бы
за дело и не
за дело, сплошь да рядом, награждать своих подчиненных и заботиться не только о их нуждах, но и об удовольствиях.
Он понял,
что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел:
за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засухи, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить не станешь! Надо благодарить Господа и
за то,
что есть».
Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него, не шутя,
за всякую мелочь, и даже, как сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему,
что носит имя Обломова,
что близко, мило, дорого ему.
Захар, заперев дверь
за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая,
что барин сейчас позовет его, потому
что слышал, как тот сбирался писать. Но в кабинете Обломова все было тихо, как в могиле.
— Вот, — сказал он, — ядовитый!
Что я
за ядовитый? Я никого не убил.
— Да
что это, Илья Ильич,
за наказание! Я христианин:
что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и
за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
— Черт знает,
что за вздор выходит: всякий раз разное! — сказал Обломов. — Ну, сколько у тебя? двести,
что ли?
— То же,
что другие делают: ехать
за границу!
— Да, да, вот денег-то в самом деле нет, — живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию,
за которое он мог спрятаться совсем с головой. — Вы посмотрите-ка,
что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар!
— Вот видишь ли! — продолжал Обломов. — А встанешь на новой квартире утром,
что за скука! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай…
Захар, услышав этот зов, не прыгнул по обыкновению с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая
за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует,
что проказа ее открыта и
что зовут ее на расправу.
«
Что это
за „проступок“
за такой? — думал Захар с горестью, — что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать».
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то
что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать
что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.