Неточные совпадения
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я и в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого
глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни
за копейку!
Но дни шли
за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи
глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в
глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются
за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Его клонило к неге и мечтам; он обращал
глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену дома,
за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв
глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то
за одну, то
за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
А в этом краю никто и не знал, что
за луна такая, — все называли ее месяцем. Она как-то добродушно, во все
глаза смотрела на деревни и поле и очень походила на медный вычищенный таз.
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми
глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его
за руку и подвела его к образу.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил
глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает
за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Рассказ лился
за рассказом. Няня повествовала с пылом, живописно, с увлечением, местами вдохновенно, потому что сама вполовину верила рассказам.
Глаза старухи искрились огнем; голова дрожала от волнения; голос возвышался до непривычных нот.
Говоря это, глядят друг на друга такими же
глазами: «вот уйди только
за дверь, и тебе то же будет»…
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая
глаз, прошел всю залу. Вот сейчас
за роялем ширмы и дверь. Он взглянул —
за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными
глазами. — Эта белизна, эти
глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу;
за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят
глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в город
за букетом,
за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать жизни…
«Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный старый селадон, с маслеными
глазами и красным носом, воткнул украденный у женщины розан в петлицу и шептал на ухо приятелю о своей победе, чтоб… чтоб… Ах, Боже мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не летает высоко над ней, она на дне ее…
за что,
за что…»
Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его
глазами, потом села
за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чем-то плакало, плакали и звуки. Хотела петь — не поется!
Иван Матвеевич взял письмо и привычными
глазами бегал по строкам, а письмо слегка дрожало в его пальцах. Прочитав, он положил письмо на стол, а руки спрятал
за спину.
Ольга усмехнулась, то есть у ней усмехнулись только губы, а не сердце: на сердце была горечь. Она начала глядеть в окно, прищуря немного один
глаз и следя
за каждой проезжавшей каретой.
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него
глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть
за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут
глаза, с какого момента пульс, а
за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
У Обломова не были открыты
глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это
за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.
Боже мой! Что
за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна,
глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль,
глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.
Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда,
глаза ее горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно,
за что; иногда сама же она говорит и причину. А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и в этой-то слепоте и безотчетности и лежит счастье. Оскорбляется она, сейчас же видно,
за что оскорблена.
Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности
за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие
глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая
глаз, сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы быть в это время
за сто верст от того места.
— Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали
за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе, на цыпочках ходили, в
глаза смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя; ты теперь не пьян, в своем уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
Да все. Еще
за границей Штольц отвык читать и работать один: здесь, с
глазу на
глаз с Ольгой, он и думал вдвоем. Его едва-едва ставало поспевать
за томительною торопливостью ее мысли и воли.
— А я разве не делал? Мало ли я его уговаривал, хлопотал
за него, устроил его дела — а он хоть бы откликнулся на это! При свидании готов на все, а чуть с
глаз долой — прощай: опять заснул. Возишься, как с пьяницей.
Да из-за меня и ее стали попрекать, я и ушел куда
глаза глядят!