Неточные совпадения
Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели
только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет, — так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия.
На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы,
если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве
только с жужжаньем испуганная муха.
Если при таком человеке подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а
если обругают, или прогонят, или посмеются — так и он обругает и посмеется с другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем,
только, что много есть беднее его.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен.
Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет
только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Дело в том, что Тарантьев мастер был
только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как
только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а
если и примется, так не дай Бог что выйдет.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом,
если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось
только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, Бог знает как и за что — заставлял, где и кого
только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги,
если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
Впрочем, старик бывал очень доволен,
если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он
только не любил выдумок и натяжек к приобретению денег.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не
только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани,
если б это вздумал сделать и другой!
В газетах ни разу никому не случилось прочесть чего-нибудь подобного об этом благословенном Богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край,
если б
только крестьянская вдова Марина Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырех младенцев, о чем уже умолчать никак было нельзя.
Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы,
если б
только водились воры в том краю.
Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как
только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников — в тюрьму; но
если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
И письмо с очками было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы,
если б не было слишком необыкновенным явлением и не взволновало умы обломовцев. За чаем и на другой день у всех
только и разговора было что о письме.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и
если б
только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Кто
только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу — будь он мрачен, зол, — он уже не мог отказать ему во взаимности или,
если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памяти.
— Нет, печать мелка, портит глаза… и нет надобности:
если есть что-нибудь новое, целый день со всех сторон
только и слышишь об этом.
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем? Это
только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле
только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки;
если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
«Чему ж улыбаться? — продолжал думать Обломов. —
Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости, а она… ну, Бог с ней! Перестану думать! Вот
только съезжу сегодня отобедаю — и ни ногой».
Он в эту минуту уехал бы даже за границу,
если б ему оставалось
только сесть и поехать.
Хорошо,
если б и страсти так кончались, а то после них остаются: дым, смрад, а счастья нет! Воспоминания — один
только стыд и рвание волос.
«Да что же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну,
если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это
только Обломов мог…»
От прежнего промаха ему было
только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да
если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
«Ах,
если б испытывать
только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! — мечтал он. — Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь — претрудная школа жизни!»
— Не знаю, — говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена ли я в вас;
если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю
только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку…
Впрочем, Ольга могла
только поверхностно наблюдать за деятельностью своего друга, и то в доступной ей сфере. Весело ли он смотрит, охотно ли ездит всюду, является ли в условный час в рощу, насколько занимает его городская новость, общий разговор. Всего ревнивее следит она, не выпускает ли он из вида главную цель жизни.
Если она и спросила его о палате, так затем
только, чтоб отвечать что-нибудь Штольцу о делах его друга.
У ней есть какое-то упорство, которое не
только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова.
Если у ней явится какое-нибудь намерение, так дело и закипит.
Только и слышишь об этом.
Если и не слышишь, то видишь, что у ней на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.
Да это все знают многие, но многие не знают, что делать в том или другом случае, а
если и знают, то
только заученное, слышанное, и не знают, почему так, а не иначе делают они, сошлются сейчас на авторитет тетки, кузины…
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему,
если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце,
если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал
только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
— Я хотел
только сказать, — начал он медленно, — что я так люблю тебя, так люблю, что
если б…
— И это вздор! — поспешила сказать Анисья, видя, что она из огня попала в полымя. — Это Катя
только Семену сказала, Семен Марфе, Марфа переврала все Никите, а Никита сказал, что «хорошо,
если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…».
—
Если вы так добры, сделайте одолжение, — говорил Обломов, —
только мне, право, совестно, что вы хлопочете.
Она написала ему ответ и похвалила, что он поберегся, советовала остаться дома и в воскресенье,
если нужно будет, и прибавила, что она лучше проскучает с неделю, чтоб
только он берегся.
— Да, да, зачем? — подтвердил он. — Разве мсьё Обломову
только,
если речь зайдет…
— Привыкнете-с. Вы ведь служили здесь, в департаменте: дело везде одно,
только в формах будет маленькая разница. Везде предписания, отношения, протокол… Был бы хороший секретарь, а вам что заботы? подписать
только.
Если знаете, как в департаментах дело делается…
— Да; ma tante уехала в Царское Село; звала меня с собой. Мы будем обедать почти одни: Марья Семеновна
только придет; иначе бы я не могла принять тебя. Сегодня ты не можешь объясниться. Как это все скучно! Зато завтра… — прибавила она и улыбнулась. — А что,
если б я сегодня уехала в Царское Село? — спросила она шутливо.
Теперь же,
если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок, крестится, вздыхает, закрывает глаза — нет сна, да и
только!
Но ему не было скучно,
если утро проходило и он не видал ее; после обеда, вместо того чтоб остаться с ней, он часто уходил соснуть часа на два; но он знал, что лишь
только он проснется, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а
только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так
только на мать,
если б у ней была мать.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и
если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию,
только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Она понимала, что
если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а
только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела
только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
— Нет, выздоравливаю я! — сказал он и задумался. — Ах,
если б
только я мог знать, что герой этого романа — Илья! Сколько времени ушло, сколько крови испортилось! За что? Зачем! — твердил он почти с досадой.
— Кто ж будет хлопотать,
если не я? — сказала она. — Вот
только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Теперь вот
только плохо пошло: брат переехал; а
если б нам дали три-четыре тысячи, я бы тебе таких индеек наставил тут…
— Так еще хуже,
если тут нет никакой нравственной искры,
если это
только…
При вопросе: где же истина? он искал и вдалеке и вблизи, в воображении и глазами примеров простого, честного, но глубокого и неразрывного сближения с женщиной, и не находил:
если, казалось, и находил, то это
только казалось, потом приходилось разочаровываться, и он грустно задумывался и даже отчаивался.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой».
Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему
только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление —
если это
только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же…
Если это так — это не глупости.
Даже
если муж и превышает толпу умом — этой обаятельной силой в мужчине, такие женщины гордятся этим преимуществом мужа, как каким-нибудь дорогим ожерельем, и то в таком
только случае,
если ум этот остается слеп на их жалкие, женские проделки. А
если он осмелится прозирать в мелочную комедию их лукавого, ничтожного, иногда порочного существования, им делается тяжело и тесно от этого ума.
— Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А
если хочешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довел до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе понять, что в нем есть и ума не меньше других,
только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности. Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?