Неточные совпадения
И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова,
сказал бы: «Добряк должен
быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.
— Чего вам? —
сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна
была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
— Чем же я виноват, что клопы на свете
есть? —
сказал он с наивным удивлением. — Разве я их выдумал?
— Пусть дают знать! —
сказал решительно Обломов. — Мы и сами переедем, как потеплее
будет, недели через три.
— Ах ты, Боже мой! — с досадой
сказал Обломов. — Ведь
есть же этакие ослы, что женятся!
— Вы бы написали, сударь, к хозяину, —
сказал Захар, — так, может
быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.
— Век об одном и том же — какая скука! Педанты, должно
быть! —
сказал, зевая, Обломов.
— Приходи обедать,
выпьем за повышение! —
сказал Обломов.
— Не может
быть! —
сказал Обломов.
— Стало
быть, побои городничего выступают в повести, как fatum [рок (лат.).] древних трагиков? —
сказал Обломов.
— Однако мне пора в типографию! —
сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы
было. Поедемте…
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно
было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и
скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
— Еще поскорее! Торопит, стало
быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, —
сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что платите?
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся,
сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие
будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и опричь того, ничего не
сказал, а я пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „Пошел, пошел! тебе сказано, что
будет исполнено — подай бумагу!“ А бумаги я не подавал.
— Месяца и года нет, —
сказал он, — должно
быть, письмо валялось у старосты с прошлого года; тут и Иванов день, и засуха! Когда опомнился!
— Что ж так тревожиться, Илья Ильич? —
сказал Алексеев. — Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется — мука
будет.
— Хоть бы Штольц скорей приехал! —
сказал он. — Пишет, что скоро
будет, а сам черт знает где шатается! Он бы уладил.
— Вот тут что надо делать! —
сказал он решительно и чуть
было не встал с постели, — и делать как можно скорее, мешкать нечего… Во-первых…
— Дайте-ка табаку! —
сказал Тарантьев. — Да у вас простой, не французский? Так и
есть, —
сказал он, понюхав, — отчего не французский? — строго прибавил потом.
— Не знаю, спроси у Захара, — почти не слушая его,
сказал Обломов, — там, верно,
есть вино.
— Ну, я пойду, —
сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а к пяти часам
буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
— Ну, так и
быть, благодари меня, —
сказал он, снимая шляпу и садясь, — и вели к обеду подать шампанское: дело твое сделано.
— Что-о? — перебил Тарантьев. — А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты
был в театре? К каким знакомым ходишь? На кой черт тебе этот центр, позволь спросить!
— Врешь, переедешь! —
сказал Тарантьев. — Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя
будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не
будут…
— Что ты
скажешь? Как мне
быть! — спросил, прочитав, Илья Ильич. — Засухи, недоимки…
— Вот если бы он
был здесь, так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… —
сказал Обломов.
Тогда еще он
был молод, и если нельзя
сказать, чтоб он
был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он
был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и
было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Илье Ильичу не нужно
было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные
были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не
сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда
есть что-то вверить,
сказать, и когда надо
сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Или вовсе ничего не
скажет, а тайком поставит поскорей опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть
будь она железная, что не век ей жить.
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это, как на естественное, иначе
быть не могущее дело, или, лучше
сказать, никак не смотрел, а поступал так, без всяких умозрений.
Если нужно
было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я
скажу барину, — говорил он с угрозой, —
будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
—
Был! —
сказал Илья Ильич.
— Я не видал! —
сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. — Серебро
было, вон оно и
есть, а медных не
было!
— А ничего не
было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, —
сказал Захар. — Принести, что ли?
— Так, не
было! —
сказал Захар и ушел. А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.
— Ну, ну, отстань!
Сказал — завтра, так завтра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее
есть забота.
— Дайте руку, —
сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. — А кашель
есть? — спросил он.
— Ну, уж не показывай только! —
сказал Илья Ильич, отворачиваясь. — А захочется
пить, — продолжал Обломов, — взял графин, да стакана нет…
— Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой?.. —
сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. — Да, отчего?.. Должно
быть… это… оттого… — силился выговорить он и не выговорил.
Они бы и не поверили, если б
сказали им, что другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают. Какие же страсти и волнения могли
быть у них?
— Кто ж бы это гость? —
скажет хозяйка. — Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то Господи! Да нет; она ближе праздника не
будет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоем! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я даром что моложе, а не выстоять мне столько!
— Да, —
скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, — вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой
был, Бог с ним, здоровый, а умер! И шестидесяти лет не прожил, — жить бы этакому сто лет!
— Одна ли Анна Андреевна! —
сказала хозяйка. — Вот как брата-то ее женят и пойдут дети — столько ли еще
будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
— Да, темно на дворе, —
скажет она. — Вот, Бог даст, как дождемся Святок, приедут погостить свои, ужо
будет повеселее, и не видно, как
будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут
было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные… такая право!
— Что это за беда? Смотрите-ка! —
сказал он. —
Быть покойнику: у меня кончик носа все чешется…
— Ах ты, Господи! — всплеснув руками,
сказала жена. — Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник — когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, Бог с тобой, беспамятный! Вот этак
скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и — стыдно
будет.
— Ну, Пелагея Ивановна, молодец! —
сказал Илья Иванович. — А то еще когда масло дешево
будет, так затылок, что ли, чешется…
— Вот отчего кончик носа чесался! — живо
сказала Пелагея Ивановна. —
Будете пить водку и посмотрите в рюмку.
— Э, какое нездоров! Нарезался! —
сказал Захар таким голосом, как будто и сам убежден
был в этом. — Поверите ли? Один
выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.