Неточные совпадения
Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем
году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.
Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих
делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько
лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.
— Месяца и
года нет, — сказал он, — должно быть, письмо валялось у старосты с прошлого
года; тут и Иванов
день, и засуха! Когда опомнился!
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим
делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по
делам. Он
года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Но
дни шли за
днями,
годы сменялись
годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать
лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять
лет назад.
Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый
день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные
дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппетитом; будет вечное
лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень…
«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего
лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом
деле… переезжать!..»
Но
лето,
лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего, сухого воздуха, напоенного — не лимоном и не лавром, а просто запахом полыни, сосны и черемухи; там искать ясных
дней, слегка жгучих, но не палящих лучей солнца и почти в течение трех месяцев безоблачного неба.
Грозы не страшны, а только благотворны там бывают постоянно в одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина
дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий
год одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на
год на весь край известная мера электричества.
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый
год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то
деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять
лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
— Вот жизнь-то человеческая! — поучительно произнес Илья Иванович. — Один умирает, другой родится, третий женится, а мы вот всё стареемся: не то что
год на
год,
день на
день не приходится! Зачем это так? То ли бы
дело, если б каждый
день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и
годы так проводимых
дней и вечеров.
И письмо с очками было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там
годы, если б не было слишком необыкновенным явлением и не взволновало умы обломовцев. За чаем и на другой
день у всех только и разговора было что о письме.
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников,
дело не ставало. Зимой казалось им холодно,
летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Ты делал со мной
дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу
лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать
лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими
делами и в самом
деле нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени
года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего
дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все
лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет
дела, и что видеться с ним не удастся…
У одного забота: завтра в присутственное место зайти,
дело пятый
год тянется, противная сторона одолевает, и он пять
лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом
деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще
год — поздно будет!
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные
дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными
днями,
лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Лето в самом разгаре; июль проходит; погода отличная. С Ольгой Обломов почти не расстается. В ясный
день он в парке, в жаркий полдень теряется с ней в роще, между сосен, сидит у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы — для него. И у них царствует жаркое
лето: набегают иногда облака и проходят.
В конце его показался какой-то одетый в поношенное пальто человек средних
лет, с большим бумажным пакетом под мышкой, с толстой палкой и в резиновых калошах, несмотря на сухой и жаркий
день.
«Куда ж я
дел деньги? — с изумлением, почти с ужасом спросил самого себя Обломов. — В начале
лета из деревни прислали тысячу двести рублей, а теперь всего триста!»
Зато в положенные
дни он жил, как
летом, заслушивался ее пения или глядел ей в глаза; а при свидетелях довольно было ему одного ее взгляда, равнодушного для всех, но глубокого и знаменательного для него.
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце
дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти
лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
— Да, — начал он говорить медленно, почти заикаясь, — видеться изредка; вчера опять заговорили у нас даже на хозяйской половине… а я не хочу этого… Как только все
дела устроятся, поверенный распорядится стройкой и привезет деньги… все это кончится в какой-нибудь
год… тогда нет более разлуки, мы скажем все тетке, и… и…
— Ужели ты думаешь, что через
год ты устроил бы свои
дела и жизнь? — спросила она. — Подумай!
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя
дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени
года повторили свои отправления, как в прошедшем
году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
С начала
лета в доме стали поговаривать о двух больших предстоящих праздниках: Иванове
дне, именинах братца, и об Ильине
дне — именинах Обломова: это были две важные эпохи в виду. И когда хозяйке случалось купить или видеть на рынке отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пирог, она приговаривала: «Ах, если б этакая телятина попалась или этакий пирог удался в Иванов или в Ильин
день!»
— У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, — говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни, — бывало, пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый
день господа-то кушают, и на другой
день. А мы
дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали — опять пошло, а здесь раз в
год!
Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил
дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом
году оброк.
— То есть погасил бы огонь и остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить
лет двести, триста! — заключил он, — сколько бы можно было переделать
дела!
Вероятно, с
летами она успела бы помириться с своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее, как делают все старые
девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми
делами; но вдруг незаконная мечта ее приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвавшихся у Штольца слов она ясно увидела, что потеряла в нем друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви.
«Законное
дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное
дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре
года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».
Братец спешил окончить эту добровольную сделку с своим должником
года в два, чтоб как-нибудь и что-нибудь не помешало
делу, и оттого Обломов вдруг попал в затруднительное положение.
Штольц не приезжал несколько
лет в Петербург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его самого ехать в деревню и взять в свои руки приведенное в порядок имение, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на южный берег Крыма, для двух целей: по
делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
Там караулила Ольга Андрея, когда он уезжал из дома по
делам, и, завидя его, спускалась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополевую аллею и бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья, несмотря на то, что уже пошел не первый и не второй
год ее замужества.
Кофе подавался ему так же тщательно, чисто и вкусно, как вначале, когда он, несколько
лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с потрохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята — все это сменялось в строгой очереди одно другим и приятно разнообразило монотонные
дни маленького домика.
Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы
дня и ночи и времен
года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со
дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок
лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка
лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот
день и Алексеев сидел напротив Обломова.