Неточные совпадения
— Уж коли я ничего
не делаю… — заговорил Захар обиженным голосом, — стараюсь, жизни
не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый
день…
— Что ж
делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за
дело? Ты
не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб
не переезжать.
Не может постараться для барина!
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он
не замечен ни в чем таком… Он
не сделает, нет, нет! Завалялось
дело где-нибудь; после отыщется.
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего
делает и
не смыслит ничего. Ну, конечно, он
не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
Тарантьев
делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и
делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть,
не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом
деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли
делать разные справки, выписки, рыться в
делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем
не останавливались:
не успеют спустить с рук одно
дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Илье Ильичу
не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного
не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и
не желали лучшего. Никто никогда
не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего
не требует, а все просит.
Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому
не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить
не следует.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а
не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и
раздев его вечером, остальное время ровно ничего
не делал.
«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе
не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да
сделают! Нельзя же в самом
деле… переезжать!..»
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год
не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и
делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и
не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему
не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх
дном весь дом.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и
не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким
делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и
не иметь, можно пойти прогуляться, можно и
не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего
делать.
Победа
не решалась никак; может быть, немецкая настойчивость и преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе
не суждено было решиться ни на ту, ни на другую сторону.
Дело в том, что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то
делая за него переводы.
Дальше он
не пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо
делать дело, и возвратился к отцу. Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны.
Ты
делал со мной
дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него
не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
— Как же
не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были так себе, ничего
не слышно, ни хорошего, ни дурного,
делают свое
дело, ни за чем
не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги…
не будет проку!
— Нет, что из дворян
делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то
деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы,
не родственницы и
не экономки; если
не живут, так ходят каждый
день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми
не знал, что
делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные
дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными
днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и
не был два
дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе
не жаль ее.
Не отвечаю ma tante,
не слышу, что она говорит, ничего
не делаю, никуда
не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Нет, потом ехать в Обломовку… Ведь Андрей Иваныч писал, что надо
делать в деревне: я
не знаю, какие там у вас
дела, постройка, что ли? — спросила она, глядя ему в лицо.
— Я
не шучу, право так! — сказала она покойно. — Я нарочно забыла дома браслет, a ma tante просила меня сходить в магазин. Ты ни за что
не выдумаешь этого! — прибавила она с гордостью, как будто
дело сделала.
— Что нам за
дело? — говорила хозяйка, когда он уходил. — Так
не забудьте, когда понадобится рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку
делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе,
не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством
сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется на Анисью, а на другой
день присмотрит сама, положена ли зелень,
не переварилась ли рыба.
Белье носит тонкое, меняет его каждый
день, моется душистым мылом, ногти чистит — весь он так хорош, так чист, может ничего
не делать и
не делает, ему
делают все другие: у него есть Захар и еще триста Захаров…
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они
не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий
день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они
не знали, что
делать.
Она была бледна в то утро, когда открыла это,
не выходила целый
день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей
делать теперь, какой долг лежит на ней, — и ничего
не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале
не победила стыда и
не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас.
— К генералу! — с ужасом повторило все присутствие. — Зачем? Что такое?
Не требует ли
дела какого-нибудь? Какое именно? Скорей, скорей! Подшивать
дела,
делать описи! Что такое?
— Что! — говорил он, глядя на Ивана Матвеевича. — Подсматривать за Обломовым да за сестрой, какие они там пироги пекут, да и того… свидетелей! Так тут и немец ничего
не сделает. А ты теперь вольный казак: затеешь следствие — законное
дело! Небойсь, и немец струсит, на мировую пойдет.
—
Делай честно
дела: если должен, так плати,
не увертывайся. Что ты теперь наделал?
— А я разве
не делал? Мало ли я его уговаривал, хлопотал за него, устроил его
дела — а он хоть бы откликнулся на это! При свидании готов на все, а чуть с глаз долой — прощай: опять заснул. Возишься, как с пьяницей.