Неточные совпадения
— Что ж
это я
в самом деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть знать:
пора за дело! Дай только волю себе, так и…
Но зачем пускал их к себе Обломов —
в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю
пору в наших отдаленных Обломовках,
в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.
Жизнь
в его глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки —
это у него были синонимы; другая — из покоя и мирного веселья. От
этого главное поприще — служба на первых
порах озадачила его самым неприятным образом.
Но
это все было давно, еще
в ту нежную
пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив
в молодости лакейскую службу
в барском доме, был произведен
в дядьки к Илье Ильичу и с тех
пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От
этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал.
А между тем он болезненно чувствовал, что
в нем зарыто, как
в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото
в недрах горы, и давно бы
пора этому золоту быть ходячей монетой.
Как все тихо, все сонно
в трех-четырех деревеньках, составляющих
этот уголок! Они лежали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались
в разные стороны, да так с тех
пор и остались.
Он мало об
этом заботился. Когда сын его воротился из университета и прожил месяца три дома, отец сказал, что делать ему
в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили
в Петербург, что, следовательно, и ему
пора.
Он знал цену
этим редким и дорогим свойствам и так скупо тратил их, что его звали эгоистом, бесчувственным. Удержанность его от
порывов, уменье не выйти из границ естественного, свободного состояния духа клеймили укором и тут же оправдывали, иногда с завистью и удивлением, другого, который со всего размаха летел
в болото и разбивал свое и чужое существование.
Боже мой, что слышалось
в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы,
порывы счастия — все звучало, не
в песне, а
в ее голосе.
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что
это за
порыв был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было.
В нем все чувства свернулись
в один ком — стыда.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы
эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен
в вас и говорю, что без
этого нет и прямой любви: ни
в отца, ни
в мать, ни
в няньку не влюбляются, а любят их…
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями
этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я
это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью
в голосе, —
в месяц, с тех
пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
«Да, — говорил он с собой, — вот он где, мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне было до сих
пор скрывать
эти цветы, носиться
в аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне, подслушивать биение девического сердца, ловить трепет ее мечты… Боже!»
«Как можно! А как не отдашь
в срок? если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взысканию, и имя Обломова, до сих
пор чистое, неприкосновенное…» Боже сохрани! Тогда прощай его спокойствие, гордость… нет, нет! Другие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят
в себя. Да, долг —
это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег!
А если до сих
пор эти законы исследованы мало, так
это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается
в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит
в него или
в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается
в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Она понимала, что если она до сих
пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то
этим обязана была вовсе не своей силе, как
в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но
в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Штольц уехал
в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного
в расчет: что Обломов,
в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением.
Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов жил еще на даче, но с тех
пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других и столкновений между ними не было.
Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда еще
в жизни не бывал он поглощен так глубоко, ни
в пору ученья, ни
в те тяжелые дни, когда боролся с жизнью, выпутывался из ее изворотов и крепчал, закаливая себя
в опытах мужественности, как теперь, нянчась с
этой неумолкающей, волканической работой духа своей подруги!
Когда Агафья Матвеевна внезапно отворит дверь шкафа, исполненного всех
этих принадлежностей, то сама не устоит против букета всех наркотических запахов и на первых
порах на минуту отворотит лицо
в сторону.
Мысль
эта села невидимо на ее лицо, кажется,
в то мгновение, когда она сознательно и долго вглядывалась
в мертвое лицо своего мужа, и с тех
пор не покидала ее.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих
пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И
этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
И шагом едет
в чистом поле, //
В мечтанья погрузясь, она; // Душа
в ней долго поневоле // Судьбою Ленского полна; // И мыслит: «Что-то с Ольгой стало? //
В ней сердце долго ли страдало, // Иль скоро слез прошла
пора? // И где теперь ее сестра? // И где ж беглец людей и света, // Красавиц модных модный враг, // Где
этот пасмурный чудак, // Убийца юного поэта?» // Со временем отчет я вам // Подробно обо всем отдам,
В начале моего романа // (Смотрите первую тетрадь) // Хотелось вроде мне Альбана // Бал петербургский описать; // Но, развлечен пустым мечтаньем, // Я занялся воспоминаньем // О ножках мне знакомых дам. // По вашим узеньким следам, // О ножки, полно заблуждаться! // С изменой юности моей //
Пора мне сделаться умней, //
В делах и
в слоге поправляться, // И
эту пятую тетрадь // От отступлений очищать.
Но ошибался он: Евгений // Спал
в это время мертвым сном. // Уже редеют ночи тени // И встречен Веспер петухом; // Онегин спит себе глубоко. // Уж солнце катится высоко, // И перелетная метель // Блестит и вьется; но постель // Еще Евгений не покинул, // Еще над ним летает сон. // Вот наконец проснулся он // И полы завеса раздвинул; // Глядит — и видит, что
пора // Давно уж ехать со двора.
Уже сукна купил он себе такого, какого не носила вся губерния, и с
этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной
в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…