Неточные совпадения
В Гороховой улице, в одном из
больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич
Обломов.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга
Обломов и Захар. Захар ушел, а
Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным
большим пятном.
Обломов, облокотясь на него, нехотя, как очень утомленный человек, привстал с постели и, нехотя же перейдя на
большое кресло, опустился в него и остался неподвижен, как сел.
Впрочем, он никогда не отдавался в плен красавицам, никогда не был их рабом, даже очень прилежным поклонником, уже и потому, что к сближению с женщинами ведут
большие хлопоты.
Обломов больше ограничивался поклонением издали, на почтительном расстоянии.
Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что
Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что
больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.
— Не велеть ли Антипке постом сделать гору? — вдруг опять скажет
Обломов. — Лука Савич, мол, охотник
большой, не терпится ему…
— Ах, Боже мой! — сказал
Обломов. — Этого еще недоставало! Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка,
большая дорога! Мужики повадятся в город, к нам будут таскаться купцы — все пропало! Беда!
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали
большое общество, и
Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал
Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться
больше.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с
большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
Она иногда читала, никогда не писала, но говорила хорошо, впрочем,
больше по-французски. Однако ж она тотчас заметила, что
Обломов не совсем свободно владеет французским языком, и со второго дня перешла на русскую речь.
— Цссс! — зашипел на него
Обломов, подняв палец вверх и грозя на Захара. — Ни слова
больше!
Только братца одного не видит он совсем или видит, как мелькает
большой пакет мимо окон, а самого его будто и не слыхать в доме. Даже когда
Обломов нечаянно вошел в комнату, где они обедают, сжавшись в тесную кучу, братец наскоро вытер пальцами губы и скрылся в свою светлицу.
Чего ж надеялся
Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно
больше, тысяч, например, шесть, семь; что дом еще хорош, так что по нужде в нем можно жить, пока будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, — словом, что в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в записках Ольги.
— Я вам очень благодарен: вы меня от
больших хлопот избавите, — сказал
Обломов, подавая ему руку. — Как его?..
Обломов обедал с семьей в три часа, только братец обедали особо, после,
больше в кухне, потому что очень поздно приходили из должности.
—
Больше полуторы тысячи, — поправил
Обломов, — он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд…
— Ах, нет, Бог с тобой! — оправдывался
Обломов, приходя в себя. — Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради Бога. Я чувствую, что ты снял с меня
большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но знаешь… я не был покоен! Все грызло меня что-то… Милый Андрей, как я благодарен тебе!
— Теперь брат ее съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое
большое, как прежде. А бывало, так у ней все и кипит в руках! С утра до вечера так и летает: и на рынок, и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе скажу, — плохо владея языком, заключил
Обломов, — дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; целого бы осетра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвевна без повара чудес бы наделала — да!
А сам
Обломов? Сам
Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец, решил, что ему некуда
больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
Там, на
большом круглом столе, дымилась уха.
Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
— Что говорить тебе, Андрей? Ты знаешь меня и не спрашивай
больше! — печально сказал
Обломов.