Неточные совпадения
Сыновья его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще
не касалась бритва. Они были очень смущены
таким приемом отца и стояли неподвижно, потупив глаза в землю.
— Стойте, стойте! Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал он, поворачивая их, — какие же длинные на вас свитки! [Верхняя одежда у южных россиян. (Прим. Н.В. Гоголя.)] Экие свитки!
Таких свиток еще и на свете
не было. А побеги который-нибудь из вас! я посмотрю,
не шлепнется ли он на землю, запутавшися в полы.
— Да он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, —
так, хоть бы даже и
не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот
так колоти всякого, как меня тузил; никому
не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил? — говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын,
не колотишь меня?
— Здесь Бульба пригнал в строку
такое слово, которое даже
не употребляется в печати.
— Я думаю, архимандрит
не давал вам и понюхать горелки, — продолжал Тарас. — А признайтесь, сынки, крепко стегали вас березовыми и свежим вишняком по спине и по всему, что ни есть у козака? А может,
так как вы сделались уже слишком разумные,
так, может, и плетюганами пороли? Чай,
не только по субботам, а доставалось и в середу и в четверги?
Бедная старушка, привыкшая уже к
таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она
не смела ничего говорить; но услыша о
таком страшном для нее решении, она
не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей
такая скорая разлука, — и никто бы
не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Это
не было строевое собранное войско, его бы никто
не увидал; но в случае войны и общего движенья в восемь дней,
не больше, всякий являлся на коне, во всем своем вооружении, получа один только червонец платы от короля, — и в две недели набиралось
такое войско, какого бы
не в силах были набрать никакие рекрутские наборы.
Впрочем, это наставление было вовсе излишне, потому что ректор и профессоры-монахи
не жалели лоз и плетей, и часто ликторы [Ликторы — помощники консула.] по их приказанию пороли своих консулов
так жестоко, что те несколько недель почесывали свои шаровары.
Многим из них это было вовсе ничего и казалось немного чем крепче хорошей водки с перцем; другим наконец сильно надоедали
такие беспрестанные припарки, и они убегали на Запорожье, если умели найти дорогу и если
не были перехватываемы на пути.
Прекрасная полячка
так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека, что
не могла произнесть ни одного слова; но когда приметила, что бурсак стоял, потупив глаза и
не смея от робости пошевелить рукою, когда узнала в нем того же самого, который хлопнулся перед ее глазами на улице, смех вновь овладел ею.
— Э, э, э! что же это вы, хлопцы,
так притихли? — сказал наконец Бульба, очнувшись от своей задумчивости. — Как будто какие-нибудь чернецы! Ну, разом все думки к нечистому! Берите в зубы люльки, да закурим, да пришпорим коней, да полетим
так, чтобы и птица
не угналась за нами!
«Отчего?» — «
Не можно; у меня уж
такой нрав: что скину, то пропью».
Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу
таких же, как сам, гуляк,
не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей.
Рассказы и болтовня среди собравшейся толпы, лениво отдыхавшей на земле, часто
так были смешны и дышали
такою силою живого рассказа, что нужно было иметь всю хладнокровную наружность запорожца, чтобы сохранять неподвижное выражение лица,
не моргнув даже усом, — резкая черта, которою отличается доныне от других братьев своих южный россиянин.
Здесь были все бурсаки,
не вытерпевшие академических лоз и
не вынесшие из школы ни одной буквы; но вместе с ними здесь были и те, которые знали, что
такое Гораций, Цицерон и Римская республика.
Если козак проворовался, украл какую-нибудь безделицу, это считалось уже поношением всему козачеству: его, как бесчестного, привязывали к позорному столбу и клали возле него дубину, которою всякий проходящий обязан был нанести ему удар, пока
таким образом
не забивали его насмерть.
Но старый Тарас готовил другую им деятельность. Ему
не по душе была
такая праздная жизнь — настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю. Наконец в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо...
—
Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству
не было от него никакой пользы?
Так на что же мы живем, на какого черта мы живем? растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали в кошевые, растолкуй ты мне, на что мы живем?
— А войне все-таки
не бывать.
—
Так не бывать войне? — спросил опять Тарас.
— Помилосердствуйте, панове! — сказал Кирдяга. — Где мне быть достойну
такой чести! Где мне быть кошевым! Да у меня и разума
не хватит к отправленью
такой должности. Будто уже никого лучшего
не нашлось в целом войске?
А потом, помолчавши, прибавил: «Ничего, можно; клятвы мы
не преступим, а
так кое-что придумаем.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много
таких хлопцев, которые еще и в глаза
не видали, что
такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны
не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу
не бил бусурмена?
Притом же у нас храм Божий — грех сказать, что
такое: вот сколько лет уже, как, по милости Божией, стоит Сечь, а до сих пор
не то уже чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства.
Так я все веду речь эту
не к тому, чтобы начать войну с бусурменами: мы обещали султану мир, и нам бы великий был грех, потому что мы клялись по закону нашему.
— Да,
так видите, панове, что войны
не можно начать. Рыцарская честь
не велит. А по своему бедному разуму вот что я думаю: пустить с челнами одних молодых, пусть немного пошарпают берега Натолии. [Натолия — Анаталия — черноморское побережье Турции.] Как думаете, панове?
Да если уж пошло на то, чтобы говорить правду, у нас и челнов нет столько в запасе, да и пороху
не намолото в
таком количестве, чтобы можно было всем отправиться.
— А то делается, что и родились и крестились, еще
не видали
такого.
—
Такая пора теперь завелась, что уже церкви святые теперь
не наши.
— Слушайте!.. еще
не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да
не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже
не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще
не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин
такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей — ничего нет, и вы
не слышите, что делается на свете.
— Стой, стой! — прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных делах никогда
не отдавались первому порыву, но молчали и между тем в тишине совокупляли грозную силу негодования. — Стой! и я скажу слово. А что ж вы —
так бы и этак поколотил черт вашего батька! — что ж вы делали сами? Разве у вас сабель
не было, что ли? Как же вы попустили
такому беззаконию?
— Наделали полковники
таких дел, что
не приведи бoг и нам никому.
— Как! чтобы жиды держали на аренде христианские церкви! чтобы ксендзы запрягали в оглобли православных христиан! Как! чтобы попустить
такие мучения на Русской земле от проклятых недоверков! чтобы вот
так поступали с полковниками и гетьманом! Да
не будет же сего,
не будет!
Такие слова перелетали по всем концам. Зашумели запорожцы и почуяли свои силы. Тут уже
не было волнений легкомысленного народа: волновались всё характеры тяжелые и крепкие, которые
не скоро накалялись, но, накалившись, упорно и долго хранили в себе внутренний жар.
— Ясновельможные паны! — кричал один, высокий и длинный, как палка, жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. — Ясновельможные паны! Слово только дайте нам сказать, одно слово! Мы
такое объявим вам, чего еще никогда
не слышали,
такое важное, что
не можно сказать, какое важное!
— Ясные паны! — произнес жид. —
Таких панов еще никогда
не видывано. Ей-богу, никогда.
Таких добрых, хороших и храбрых
не было еще на свете!.. — Голос его замирал и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем
не наши, те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу,
не наши! То совсем
не жиды: то черт знает что. То
такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же.
Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
— Хорошо, — сказал Тарас и потом, подумав, обратился к козакам и проговорил
так: — Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно, а на сегодня отдайте его мне. — Сказавши это, Тарас повел его к своему обозу, возле которого стояли козаки его. — Ну, полезай под телегу, лежи там и
не пошевелись; а вы, братцы,
не выпускайте жида.
Если цапнет пуля или царапнет саблей по голове или по чему-нибудь иному,
не давайте большого уваженья
такому делу.
— Пусть пан только молчит и никому
не говорит: между козацкими возами есть один мой воз; я везу всякий нужный запас для козаков и по дороге буду доставлять всякий провиант по
такой дешевой цене, по какой еще ни один жид
не продавал. Ей-богу,
так; ей-богу,
так.
Он
не знал, что
такое значит обдумывать, или рассчитывать, или измерять заранее свои и чужие силы.
Не раз дивился отец также и Андрию, видя, как он, понуждаемый одним только запальчивым увлечением, устремлялся на то, на что бы никогда
не отважился хладнокровный и разумный, и одним бешеным натиском своим производил
такие чудеса, которым
не могли
не изумиться старые в боях.
Молодым, и особенно сынам Тараса Бульбы,
не нравилась
такая жизнь.
— Неразумная голова, — говорил ему Тарас. — Терпи, козак, — атаман будешь!
Не тот еще добрый воин, кто
не потерял духа в важном деле, а тот добрый воин, кто и на безделье
не соскучит, кто все вытерпит, и хоть ты ему что хочь, а он все-таки поставит на своем.
— Чшш! — произнесла татарка, сложив с умоляющим видом руки, дрожа всем телом и оборотя в то же время голову назад, чтобы видеть,
не проснулся ли кто-нибудь от
такого сильного вскрика, произведенного Андрием.
Но Остап и без того уже
не продолжал речи, присмирел и пустил
такой храп, что от дыхания шевелилась трава, на которой он лежал.
Он хотел бы выговорить все, что ни есть на душе, — выговорить его
так же горячо, как оно было на душе, — и
не мог.
Почувствовал он что-то заградившее ему уста: звук отнялся у слова; почувствовал он, что
не ему, воспитанному в бурсе и в бранной кочевой жизни, отвечать на
такие речи, и вознегодовал на свою козацкую натуру.
— Довольно!
не ешь больше! Ты
так долго
не ела, тебе хлеб будет теперь ядовит.
И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но
не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в
такие взоры девы.