Неточные совпадения
Въезд его
не произвел в городе совершенно никакого шума и
не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более
к экипажу,
чем к сидевшему в нем.
Впрочем, хотя эти деревца были
не выше тростника, о них было сказано в газетах при описании иллюминации,
что «город наш украсился, благодаря попечению гражданского правителя, садом, состоящим из тенистых, широковетвистых дерев, дающих прохладу в знойный день», и
что при этом «было очень умилительно глядеть, как сердца граждан трепетали в избытке благодарности и струили потоки слез в знак признательности
к господину градоначальнику».
Нельзя утаить,
что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то,
что он наконец присоединился
к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на
что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем,
не без приятности.
Это займет, впрочем,
не много времени и места, потому
что не много нужно прибавить
к тому,
что уже читатель знает, то есть
что Петрушка ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы.
Характера он был больше молчаливого,
чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение
к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых
не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы
не отказался.
Кроме страсти
к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать
не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так
что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось,
что в этой комнате лет десять жили люди.
На
что Петрушка ничего
не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом; или подходил с щеткой
к висевшему барскому фраку, или просто прибирал что-нибудь.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется,
что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе
к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего
не было.
Когда приходил
к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, пóдать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в голову
не приходило,
что мужик шел пьянствовать.
Не мешает сделать еще замечание,
что Манилова… но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться
к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.
Он послал Селифана отыскивать ворота,
что, без сомнения, продолжалось бы долго, если бы на Руси
не было вместо швейцаров лихих собак, которые доложили о нем так звонко,
что он поднес пальцы
к ушам своим.
Чичиков поблагодарил хозяйку, сказавши,
что ему
не нужно ничего, чтобы она
не беспокоилась ни о
чем,
что, кроме постели, он ничего
не требует, и полюбопытствовал только знать, в какие места заехал он и далеко ли отсюда пути
к помещику Собакевичу, на
что старуха сказала,
что и
не слыхивала такого имени и
что такого помещика вовсе нет.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши
к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и
не на
чем.
Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так
что он
не мог
не сказать: «Экой длинный!» Другой имел прицепленный
к имени «Коровий кирпич», иной оказался просто: Колесо Иван.
Чичиков узнал Ноздрева, того самого, с которым он вместе обедал у прокурора и который с ним в несколько минут сошелся на такую короткую ногу,
что начал уже говорить «ты», хотя, впрочем, он с своей стороны
не подал
к тому никакого повода.
Одна была такая разодетая, рюши на ней, и трюши, и черт знает
чего не было… я думаю себе только: «черт возьми!» А Кувшинников, то есть это такая бестия, подсел
к ней и на французском языке подпускает ей такие комплименты…
— Ты, однако ж,
не сделал того,
что я тебе говорил, — сказал Ноздрев, обратившись
к Порфирию и рассматривая тщательно брюхо щенка, — и
не подумал вычесать его?
Сначала они было береглись и переступали осторожно, но потом, увидя,
что это ни
к чему не служит, брели прямо,
не разбирая, где большая, а где меньшая грязь.
— Да
к чему ж ты
не хочешь сказать?
— А! так ты
не можешь, подлец! когда увидел,
что не твоя берет, так и
не можешь! Бейте его! — кричал он исступленно, обратившись
к Порфирию и Павлушке, а сам схватил в руку черешневый чубук. Чичиков стал бледен как полотно. Он хотел что-то сказать, но чувствовал,
что губы его шевелились без звука.
— Щи, моя душа, сегодня очень хороши! — сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается
к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. — Эдакой няни, — продолжал он, обратившись
к Чичикову, — вы
не будете есть в городе, там вам черт знает
что подадут!
— Я вам даже
не советую дороги знать
к этой собаке! — сказал Собакевич. — Извинительней сходить в какое-нибудь непристойное место,
чем к нему.
Последние слова он уже сказал, обратившись
к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения в Греции в 20-х г. XIX в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится
не к тому лицу,
к которому относятся слова, а
к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает,
что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец
не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего
не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли
к какому-нибудь своему брату или прямо
к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока
не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о
чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Ибо
к чести героя нашего нужно сказать,
что сердце у него было сострадательно и он
не мог никак удержаться, чтобы
не подать бедному человеку медного гроша.
Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все,
что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — все тащил
к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты.
В доме были открыты все окна, антресоли были заняты квартирою учителя-француза, который славно брился и был большой стрелок: приносил всегда
к обеду тетерек или уток, а иногда и одни воробьиные яйца, из которых заказывал себе яичницу, потому
что больше в целом доме никто ее
не ел.
Во владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому
что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому
что оказалась
не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк и написал
к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно,
что он получил на это то,
что называется в простонародии шиш.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался
к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он
к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши,
что это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить,
к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
В другой раз Александра Степановна приехала с двумя малютками и привезла ему кулич
к чаю и новый халат, потому
что у батюшки был такой халат, на который глядеть
не только было совестно, но даже стыдно.
Подошед
к окну, постучал он пальцами в стекло и закричал: «Эй, Прошка!» Чрез минуту было слышно,
что кто-то вбежал впопыхах в сени, долго возился там и стучал сапогами, наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик лет тринадцати, в таких больших сапогах,
что, ступая, едва
не вынул из них ноги.
Конечно, еще подъезжая
к деревне Плюшкина, он уже предчувствовал,
что будет кое-какая пожива, но такой прибыточной никак
не ожидал.
Чего нет и
что не грезится в голове его? он в небесах и
к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он,
что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Он спешил
не потому,
что боялся опоздать, — опоздать он
не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела
к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль:
что души
не совсем настоящие и
что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
— Нет, вы
не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, — сказал председатель, — это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли
что, господа! Покамест
что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть,
к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии и в вистишку.
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился
к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так
что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» — подошел было
к нему с вилкою вместе с другими, то увидел,
что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и
не он, и, подошедши
к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
За советы Чичиков благодарил, говоря,
что при случае
не преминет ими воспользоваться, а от конвоя отказался решительно, говоря,
что он совершенно
не нужен,
что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение
к переселению и
что бунта ни в каком случае между ними быть
не может.
Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение
к подлости было почувствовано дамами; однако же в многих гостиных стали говорить,
что, конечно, Чичиков
не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине,
что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо.
Во время обедни у одной из дам заметили внизу платья такое руло, [Рулó — обруч из китового уса, вшитый в юбку.] которое растопырило его на полцеркви, так
что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее, то есть поближе
к паперти, чтоб как-нибудь
не измялся туалет ее высокоблагородия.
Один раз, возвратясь
к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался,
что принесли-де и
не велели сказывать от кого.
Он сделал даже самому себе множество приятных сюрпризов, подмигнул бровью и губами и сделал кое-что даже языком; словом, мало ли
чего не делаешь, оставшись один, чувствуя притом,
что хорош, да
к тому же будучи уверен,
что никто
не заглядывает в щелку.
Даже из-за него уже начинали несколько ссориться: заметивши,
что он становился обыкновенно около дверей, некоторые наперерыв спешили занять стул поближе
к дверям, и когда одной посчастливилось сделать это прежде, то едва
не произошла пренеприятная история, и многим, желавшим себе сделать то же, показалась уже чересчур отвратительною подобная наглость.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы
к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив,
что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего
не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить,
что позабыл он, —
не платок ли? но платок в кармане;
не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши,
что он позабыл что-то.
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть
не так чтобы толстые, однако ж и
не то чтобы тонкие, способны были
к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде,
чего он сам
не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался,
что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
Разговор сначала
не клеился, но после дело пошло, и он начал даже получать форс, но… здесь,
к величайшему прискорбию, надобно заметить,
что люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах с дамами; на это мастера господа поручики и никак
не далее капитанских чинов.
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. —
Что? много наторговал мертвых? Ведь вы
не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись
к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
Даже
не дождался он окончания ужина и уехал
к себе несравненно ранее,
чем имел обыкновение уезжать.
Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья
что стало мочи: «Кто идет?» — но, увидев,
что никто
не шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошед
к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а на смерть, станет говорить,
что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все,
что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и
к какой Аграфене Ивановне наведывается, и
что любит покушать.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только,
что рассказала протопопша: приехала, говорит,
к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь, когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите,
не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?