Неточные совпадения
Как в просвещенной Европе, так
и в просвещенной России есть теперь весьма много почтенных людей, которые
без того не могут покушать в трактире, чтоб не поговорить с слугою, а иногда даже забавно пошутить над ним.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в
то время, когда он рассматривал общество,
и следствием этого было
то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями
и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного
и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка
и философа; председателя палаты, весьма рассудительного
и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не
без приятности.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему
и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные
и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов
без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до
того, что он начал называть их наконец секретарями.
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы
и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей
и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками
и без крышечек для
того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными
и другими, которые складывались на память.
Не один господин большой руки пожертвовал бы сию же минуту половину душ крестьян
и половину имений, заложенных
и незаложенных, со всеми улучшениями на иностранную
и русскую ногу, с
тем только, чтобы иметь такой желудок, какой имеет господин средней руки; но
то беда, что ни за какие деньги, нижé имения, с улучшениями
и без улучшений, нельзя приобресть такого желудка, какой бывает у господина средней руки.
И наврет совершенно
без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти,
и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят, произнесши: «Ну, брат, ты, кажется, уж начал пули лить».
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла
и взявши в руку перо, долго еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью
и множеством мух на дне
и стал писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку
и не
без сожаления подумывая о
том, что все еще останется много чистого пробела.
Герои наши видели много бумаги,
и черновой
и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя
и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок
и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко
и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе
и детей
и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый,
без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не
то снимут сапоги
и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Собакевич, оставив
без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру,
и, покамест
те пили, разговаривали
и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем
и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с другими,
то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто
и не он,
и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Пробовалось сообщить ему множество разных выражений:
то важное
и степенное,
то почтительное, но с некоторою улыбкою,
то просто почтительное
без улыбки; отпущено было в зеркало несколько поклонов в сопровождении неясных звуков, отчасти похожих на французские, хотя по-французски Чичиков не знал вовсе.
Казалось, как будто он хотел взять их приступом; весеннее ли расположение подействовало на него, или толкал его кто сзади, только он протеснялся решительно вперед, несмотря ни на что; откупщик получил от него такой толчок, что пошатнулся
и чуть-чуть удержался на одной ноге, не
то бы, конечно, повалил за собою целый ряд; почтмейстер тоже отступился
и посмотрел на него с изумлением, смешанным с довольно тонкой иронией, но он на них не поглядел; он видел только вдали блондинку, надевавшую длинную перчатку
и,
без сомнения, сгоравшую желанием пуститься летать по паркету.
Как они делают, бог их ведает: кажется,
и не очень мудреные вещи говорят, а девица
то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о
том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не
без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное,
то сам несравненно больше смеется, чем
та, которая его слушает.
Так как он первый вынес историю о мертвых душах
и был, как говорится, в каких-то тесных отношениях с Чичиковым, стало быть,
без сомнения, знает кое-что из обстоятельств его жизни,
то попробовать еще, что скажет Ноздрев.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами
и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами
и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные
и по
ту сторону
и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом
и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые
и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи
и горизонт
без конца…
Два месяца он провозился у себя на квартире
без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку,
и добился наконец до
того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась
и вставала по приказу,
и продал потом ее тоже очень выгодно.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он,
и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал
и сметал со стола его песок
и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире,
и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если
тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно
без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было
и делано.
Генерал был такого рода человек, которого хотя
и водили за нос (впрочем,
без его ведома), но зато уже, если в голову ему западала какая-нибудь мысль,
то она там была все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить.
Ему казалось, что
и важничал Федор Федорович уже чересчур, что имел он все замашки мелких начальников, как-то: брать на замечанье
тех, которые не являлись к нему с поздравленьем в праздники, даже мстить всем
тем, которых имена не находились у швейцара на листе,
и множество разных
тех грешных принадлежностей,
без которых не обходится ни добрый, ни злой человек.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса
и он увидел вверху, внизу, над собой
и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом
и осокором, перераставшим вершину тополя,
и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых
и старых ив
и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений,
и перелетела мостами в разных местах одну
и ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя,
и когда на вопрос: «Чьи луга
и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору
и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи
и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении,
и когда, постепенно темнея, входила
и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни,
и замелькали кирченые избы мужиков
и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце
и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
А иногда же, все позабывши, перо чертило само собой,
без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными руками, как бы летевшую, —
и в изумленье видел хозяин, как выходил портрет
той, с которой портрета не мог бы написать никакой живописец.
Самопожертвованье, великодушье в решительные минуты, храбрость, ум —
и ко всему этому — изрядная подмесь себялюбья, честолюбья, самолюбия, мелочной щекотливости личной
и многого
того,
без чего уже не обходится человек.
Да ты подумай прежде о
том, чтобы всякий мужик был у тебя богат, так тогда ты
и сам будешь богат
без фабрик,
и без заводов,
и без глупых <затей>.
— Ну нет, в силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к
тому ж есть
и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог с ним! может быть,
и успеет! Бог с ними со всеми! Я подъезжать
и прежде не умел, а теперь
и подавно: спина уж не гнется.
Я человек не
без вкуса
и, знаю, во многом мог бы гораздо лучше распорядиться
тех наших богачей, которые все это делают бестолково.
— Это — другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже
и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь
и скотина, которою пашем, знает чутьем
того, <кто> запрягает.
— А зачем же так вы не рассуждаете
и в делах света? Ведь
и в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если
и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог велит, а
без того мы бы
и не служили. Что ж другое все способности
и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего:
то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к миру, у вас семейство.
— Вас может только наградить один Бог за такую службу, Афанасий Васильевич. А я вам не скажу ни одного слова, потому что, — вы сами можете чувствовать, — всякое слово тут бессильно. Но позвольте мне одно сказать насчет
той просьбы. Скажите сами: имею ли я право оставить это дело
без внимания
и справедливо ли, честно ли с моей стороны будет простить мерзавцев.