Неточные совпадения
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто
за это получал бог знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем
другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться.
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница,
за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и
другими, которые складывались на память.
Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на
другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся
за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом, [Сомовий плёс — «хвост у сома, весь из жира».
Прежде всего пошли они обсматривать конюшню, где видели двух кобыл, одну серую в яблоках,
другую каурую, потом гнедого жеребца, на вид и неказистого, но
за которого Ноздрев божился, что заплатил десять тысяч.
— Здесь Ноздрев, схвативши
за руку Чичикова, стал тащить его в
другую комнату, и как тот ни упирался ногами в пол и ни уверял, что он знает уже, какая шарманка, но должен был услышать еще раз, каким образом поехал в поход Мальбруг.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в то же время увидел почти перед самым носом своим и
другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
Пьян ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек не любит сознаться перед
другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои в кабаке заложил, что ли?» Вслед
за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то было, все перепуталось.
Сказал бы и
другое слово, да вот только что
за столом неприлично.
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем
друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен
за душу, это самая красная цена!
— Да что в самом деле… как будто точно сурьезное дело; да я в
другом месте нипочем возьму. Еще мне всякий с охотой сбудет их, чтобы только поскорей избавиться. Дурак разве станет держать их при себе и платить
за них подати!
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки,
другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями
за проданные души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.
Из-за хлебных кладей и ветхих крыш возносились и мелькали на чистом воздухе, то справа, то слева, по мере того как бричка делала повороты, две сельские церкви, одна возле
другой: опустевшая деревянная и каменная, с желтенькими стенами, испятнанная, истрескавшаяся.
— Да
за что же припекут, коли я не брала и в руки четвертки? Уж скорее
другой какой бабьей слабостью, а воровством меня еще никто не попрекал.
На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели
за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с
другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали.
Об висте решительно позабыли; спорили, кричали, говорили обо всем: об политике, об военном даже деле, излагали вольные мысли,
за которые в
другое время сами бы высекли своих детей.
Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только на
другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело
за деревянными столами много всяких: и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах и просто в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели.
Что делали там Петрушка с Селифаном, бог их ведает, но вышли они оттуда через час, взявшись
за руки, сохраняя совершенное молчание, оказывая
друг другу большое внимание и предостерегая взаимно от всяких углов.
Нужно разве, чтобы они вечно были перед глазами Чичикова и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их
за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на
другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее
другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а
другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед
за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
Дамы ухватились
за руки, поцеловались и вскрикнули, как вскрикивают институтки, встретившиеся вскоре после выпуска, когда маменьки еще не успели объяснить им, что отец у одной беднее и ниже чином, нежели у
другой.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно
за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
— Уж извините, Софья Ивановна! Уж позвольте вам сказать, что
за мной подобных скандальозностей никогда еще не водилось.
За кем
другим разве, а уж
за мной нет, уж позвольте мне вам это заметить.
Она не умела лгать: предположить что-нибудь — это
другое дело, но и то в таком случае, когда предположение основывалось на внутреннем убеждении; если ж было почувствовано внутреннее убеждение, тогда умела она постоять
за себя, и попробовал бы какой-нибудь дока-адвокат, славящийся даром побеждать чужие мнения, попробовал бы он состязаться здесь, — увидел бы он, что значит внутреннее убеждение.
На это обыкновенно замечали
другие чиновники: «Хорошо тебе, шпрехен зи дейч Иван Андрейч, у тебя дело почтовое: принять да отправить экспедицию; разве только надуешь, заперши присутствие часом раньше, да возьмешь с опоздавшего купца
за прием письма в неуказанное время или перешлешь иную посылку, которую не следует пересылать, — тут, конечно, всякий будет святой.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман
друг другу в очи и, влачась вслед
за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить
друг друга: где выход, где дорога?
— Вот говорит пословица: «Для
друга семь верст не околица!» — говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня
за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся
за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по
другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
В это же время был выгнан из училища
за глупость или
другую вину бедный учитель, любитель тишины и похвального поведения.
За что же
другие благоденствуют, и почему должен я пропасть червем?
Помещики попроигрывались в карты, закутили и промотались как следует; все полезло в Петербург служить; имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее, так мне с радостью уступит их каждый уже потому только, чтобы не платить
за них подушных денег; может, в
другой раз так случится, что с иного и я еще зашибу
за это копейку.
Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому
другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и
другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его
за интересного человека.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в
других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
Когда, взявшись обеими руками
за белые руки, медленно двигался он с ними в хороводе или же выходил на них стеной, в ряду
других парней и погасал горячо рдеющий вечер, и тихо померкала вокруг окольность, и далече
за рекой отдавался верный отголосок неизменно грустного напева, — не знал он и сам тогда, что с ним делалось.
Вдали мелькали пески, выступали картинно одна из-за
другой осиновые рощи; быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонкие ольхи и серебристые тополи, ударявшие ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку.
«Полковник чудаковат», — подумал <Чичиков>, проехавши наконец бесконечную плотину и подъезжая к избам, из которых одни, подобно стаду уток, рассыпались по косогору возвышенья, а
другие стояли внизу на сваях, как цапли. Сети, невода, бредни развешаны были повсюду. Фома Меньшой снял перегородку, коляска проехала огородом и очутилась на площади возле устаревшей деревянной церкви.
За церковью, подальше, видны были крыши господских строений.
Николаша и Алексаша пронеслись в это время перед ними на двух лихих жеребцах, в обгонку
друг друга; пыль
за ними поднялась, как от стада баранов.
На
другой день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел
за коляской: он тоже объелся.
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что
другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст
за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
— Признаюсь, — сказал Чичиков, наклоня голову набок и взявшись рукою
за ручку кресел, — еду я, покамест, не столько по своей нужде, сколько по нужде
другого.
— Да что ж тебе? Ну, и ступай, если захотелось! — сказал хозяин и остановился: громко, по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед
за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук в чугунные доски. Дело потянуло
за полночь. Костанжогло заметил, что в самом деле пора на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна
друг другу, и не замедлили им воспользоваться.
— Афанасий Васильевич! — сказал бедный Чичиков и схватил его обеими руками
за руки. — О, если бы удалось мне освободиться, возвратить мое имущество! клянусь вам, повел бы отныне совсем
другую жизнь! Спасите, благодетель, спасите!
Ей-<ей>, дело не в этом имуществе, из-за которого спорят и режут
друг друга люди, точно как можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о
другой жизни.
Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, брося все то, из-за чего грызут и едят
друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство и земного имущества.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на
другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил
за ним шкатулку,
другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
За двойную <цену> мастер решился усилить рвение и засадил всю ночь работать при свечах портное народонаселение — иглами, утюгами и зубами, и фрак на
другой день был готов, хотя и немножко поздно.
Дело это повело
за собою открытие и
других, не менее бесчестных дел, в которых замешались даже наконец и такие люди, которых я доселе почитал честными.