Неточные совпадения
Здесь учитель обратил
все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул
головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение
головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во
всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
Побужденный признательностью, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался,
весь покраснел, производил
головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь.
— Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак
все будет: туррр… ру… тра-та-та, та-та-та… Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его в
голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.
Мысль о ней как-то особенно не варилась в его
голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и
все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.
Между тем псы заливались
всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и
все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и
все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Как зарубил что себе в
голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных как день,
все отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены.
Но поручик уже почувствовал бранный задор,
все пошло кругом в
голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело.
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над
головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах ты мошенник эдакой; ведь я тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо!
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать
голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать
всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
Собакевич
все слушал, наклонивши
голову.
Собакевич
все слушал, наклонивши
голову, — и что, однако же, при
всей справедливости этой меры она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность.
Собакевич слушал
все по-прежнему, нагнувши
голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что
все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
А уж куды бывает метко
все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а
всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до
головы!
— А ей-богу, так! ей-богу, правда! — сказал Плюшкин, свесив
голову вниз и сокрушительно покачав ее. —
Всё от добродушия.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка
головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув
головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь
все пошли,
всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил
голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он
все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня
голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
В
голове просто ничего, как после разговора с светским человеком:
всего он наговорит,
всего слегка коснется,
все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в
голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше
всех этих побрякушек.
Всякое движение производила она со вкусом, даже любила стихи, даже иногда мечтательно умела держать
голову, — и
все согласились, что она, точно, дама приятная во
всех отношениях.
— Ну уж это просто: признаюсь! — сказала дама приятная во
всех отношениях, сделавши движенье
головою с чувством достоинства.
Все у них было как-то черство, неотесанно, неладно, негоже, нестройно, нехорошо, в
голове кутерьма, сутолока, сбивчивость, неопрятность в мыслях, — одним словом, так и вызначилась во
всем пустая природа мужчины, природа грубая, тяжелая, не способная ни к домостроительству, ни к сердечным убеждениям, маловерная, ленивая, исполненная беспрерывных сомнений и вечной боязни.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет
всего в
голову и даже просто ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь.
— Какой неколебимый характер!» А нанесись на эту расторопную
голову какая-нибудь беда и доведись ему самому быть поставлену в трудные случаи жизни, куды делся характер,
весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как называет Ноздрев.
Как полусонный, бродил он без цели по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел с ума, чиновники ли потеряли
голову, во сне ли
все это делается или наяву заварилась дурь почище сна.
Все, что ни есть,
все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и
голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, —
все ему гадко, однако же он не отходит от окна.
Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во
всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды — вот что беспрерывно носилось в
голове его.
Генерал был такого рода человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в
голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была
все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить.
Чиновников взяли под суд, конфисковали, описали
все, что у них ни было, и
все это разрешилось вдруг как гром над
головами их.
Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в
голове его; там
все хотело что-то строиться и ждало только плана.
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и
все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит
вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над
головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Он слушал и химию, и философию прав, и профессорские углубления во
все тонкости политических наук, и всеобщую историю человечества в таком огромном виде, что профессор в три года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то немецких городов; но
все это оставалось в
голове его какими-то безобразными клочками.
Это было обольщенье; происходило это от необыкновенной стройности и гармонического соотношенья между собой
всех частей тела, от
головы до пальчиков.
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек: как был, так и повалился он в кресла;
голову забросил назад и чуть не захлебнулся.
Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
— Пропал совершенно сон! — сказал Чичиков, переворачиваясь на другую сторону, закутал
голову в подушки и закрыл себя
всего одеялом, чтобы не слышать ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул он уже на каком-то индюке.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во
все время приятное наклоненье
головы несколько набок. Служитель снял крышку с суповой чашки;
все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
— Константин! пора вставать, — сказала хозяйка, приподнявшись со стула. Платонов приподнялся, Костанжогло приподнялся, Чичиков приподнялся, хотя хотелось ему
все сидеть да слушать. Подставив руку коромыслом, повел он обратно хозяйку. Но
голова его не была склонена приветливо набок, недоставало ловкости в его оборотах, потому что мысли были заняты существенными оборотами и соображениями.
Все эти мысли попеременно наполняли его
голову и мешали сну.
Хлобуев взял в руки картуз. Гости надели на
головы картузы, и
все отправились пешком осматривать деревню.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя
все то же приятное наклоненье
головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
— Еду я, — сказал Чичиков, потирая себе рукой по колену, в сопровожденье легкого покачиванья
всего туловища и наклоняя
голову набок, — не столько по своей нужде, сколько по нужде другого.
И, наконец, благовоспитанный купец, отнеся шляпу от
головы настолько, сколько могла рука, и
весь подавшись вперед, произнес...