Неточные совпадения
Мне легче два раза в год съездить в Миргород, в котором вот уже пять лет как
не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей,
чем показаться в этот великий свет.
У нас, мои любезные читатели,
не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь,
что пасичник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве
не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем
не для балу, с веретеном, с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая
не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы и заведутся такие штуки,
что и рассказать нельзя.
Чего только
не расскажут!
За
что меня миряне прозвали Рудым Паньком — ей-богу,
не умею сказать.
И то сказать,
что люди были вовсе
не простого десятка,
не какие-нибудь мужики хуторянские.
От сапог его, у нас никто
не скажет на целом хуторе, чтобы слышен был запах дегтя; но всякому известно,
что он чистил их самым лучшим смальцем, какого, думаю, с радостью иной мужик положил бы себе в кашу.
Никто
не скажет также, чтобы он когда-либо утирал нос полою своего балахона, как то делают иные люди его звания; но вынимал из пазухи опрятно сложенный белый платок, вышитый по всем краям красными нитками, и, исправивши
что следует, складывал его снова, по обыкновению, в двенадцатую долю и прятал в пазуху.
Прошу, однако ж,
не слишком закладывать назад руки и, как говорится, финтить, потому
что дороги по хуторам нашим
не так гладки, как перед вашими хоромами.
Но ни один из прохожих и проезжих
не знал,
чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душою рад бы был это сделать прежде, если бы
не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.
Красавица
не могла
не заметить его загоревшего, но исполненного приятности лица и огненных очей, казалось, стремившихся видеть ее насквозь, и потупила глаза при мысли,
что, может быть, ему принадлежало произнесенное слово.
— Столетней! — подхватила пожилая красавица. — Нечестивец! поди умойся наперед! Сорванец негодный! Я
не видала твоей матери, но знаю,
что дрянь! и отец дрянь! и тетка дрянь! Столетней!
что у него молоко еще на губах…
По лицу его дочки заметно было,
что ей
не слишком приятно тереться около возов с мукою и пшеницею.
Жилки ее вздрогнули, и сердце забилось так, как еще никогда, ни при какой радости, ни при каком горе: и чудно и любо ей показалось, и сама
не могла растолковать,
что делалось с нею.
Мужик оглянулся и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже ничто
не в состоянии было развлечь. Вот
что говорили негоцианты о пшенице.
«Да, говорите себе
что хотите, — думал про себя отец нашей красавицы,
не пропускавший ни одного слова из разговора двух негоциантов, — а у меня десять мешков есть в запасе».
В том сарае то и дело
что водятся чертовские шашни; и ни одна ярмарка на этом месте
не проходила без беды.
Парубок заметил тот же час,
что отец его любезной
не слишком далек, и в мыслях принялся строить план, как бы склонить его в свою пользу.
— Нет,
не познаю.
Не во гнев будь сказано, на веку столько довелось наглядеться рож всяких,
что черт их и припомнит всех!
— Жаль же,
что ты
не припомнишь Голопупенкова сына!
— Эх, хват! за это люблю! — говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало
не поморщившись, выпил до дна, хватив потом ее вдребезги. —
Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
— Э, как бы
не так, посмотрела бы ты,
что там за парубок! Одна свитка больше стоит,
чем твоя зеленая кофта и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Черт меня возьми вместе с тобою, если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты
не поморщившись.
— Ну, так: ему если пьяница да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, если это
не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль,
что до сих пор он
не попадется мне: я бы дала ему знать.
— Э!
чем же он сорванец! Ах ты, безмозглая башка! слышишь!
чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурацкие глаза свои, когда проезжали мы мельницы; ему хоть бы тут же, перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки
не было.
— Все, однако же, я
не вижу в нем ничего худого; парень хоть куда! Только разве
что заклеил на миг образину твою навозом.
— Эге! да ты, как я вижу, слова
не даешь мне выговорить! А
что это значит? Когда это бывало с тобою? Верно, успел уже хлебнуть,
не продавши ничего…
Тут Черевик наш заметил и сам,
что разговорился чересчур, и закрыл в одно мгновение голову свою руками, предполагая, без сомнения,
что разгневанная сожительница
не замедлит вцепиться в его волосы своими супружескими когтями.
— Тьфу, дьявол! да тебя
не на шутку забрало. Уж
не с досады ли,
что сам навязал себе невесту?
— Нет, это
не по-моему: я держу свое слово;
что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
— Сюда, Афанасий Иванович! Вот тут плетень пониже, поднимайте ногу, да
не бойтесь: дурень мой отправился на всю ночь с кумом под возы, чтоб москали на случай
не подцепили
чего.
Это быстро разнеслось по всем углам уже утихнувшего табора; и все считали преступлением
не верить, несмотря на то
что продавица бубликов, которой подвижная лавка была рядом с яткою шинкарки, раскланивалась весь день без надобности и писала ногами совершенное подобие своего лакомого товара.
К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так
что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были
не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
— Мало ли
чего человек
не соврет спросонья!
— Ты видишь,
что я еще
не умывался, — продолжал Черевик, зевая и почесывая спину и стараясь, между прочим, выиграть время для своей лени.
— За
что же это, кум, на нас напасть такая? Тебе еще ничего; тебя винят, по крайней мере, за то,
что у другого украл; но за
что мне, несчастливцу, недобрый поклеп такой: будто у самого себя стянул кобылу? Видно, нам, кум, на роду уже написано
не иметь счастья!
—
Что ж ты, кум, так
не уважил такого славного парубка?
— Добре! от добре! — сказал Солопий, хлопнув руками. — Да мне так теперь сделалось весело, как будто мою старуху москали увезли. Да
что думать: годится или
не годится так — сегодня свадьбу, да и концы в воду!
«Ну
что, если
не сбудется то,
что говорил он? — шептала она с каким-то выражением сомнения.
— Ну
что, если меня
не выдадут? если…
Мачеха делает все,
что ей ни вздумается; разве и я
не могу делать того,
что мне вздумается?
—
Не бесись,
не бесись, жинка! — говорил хладнокровно Черевик, видя,
что пара дюжих цыган овладела ее руками, —
что сделано, то сделано; я переменять
не люблю!
Раз один из тех господ — нам, простым людям, мудрено и назвать их — писаки они
не писаки, а вот то самое,
что барышники на наших ярмарках.
Но главное в рассказах деда было то,
что в жизнь свою он никогда
не лгал, и
что, бывало, ни скажет, то именно так и было.
Знаю,
что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Часослов,
не разобрали бы ни аза в нем, а показывать на позор свои зубы — есть уменье.
Да
чего, — вот
не люби бог меня и пречистая дева! вы, может, даже
не поверите: раз как-то заикнулся про ведьм —
что ж? нашелся сорвиголова, ведьмам
не верит!
Но приснись им…
не хочется только выговорить,
что такое, нечего и толковать об них.
Лет — куды! — более
чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и
не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор!
Бедность
не бедность: потому
что тогда козаковал почти всякий и набирал в чужих землях немало добра; а больше оттого,
что незачем было заводиться порядочною хатою.
Родная тетка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынешней Опошнянской дороге, в котором часто разгульничал Басаврюк, — так называли этого бесовского человека, — именно говорила,
что ни за какие благополучия в свете
не согласилась бы принять от него подарков.
Опять, как же и
не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд,
что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь — так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.