Неточные совпадения
От сапог его, у нас никто не скажет на целом хуторе, чтобы слышен был запах дегтя; но всякому известно, что он чистил их самым лучшим смальцем, какого, думаю,
с радостью иной мужик положил бы
себе в кашу.
Не говоря ни слова, встал он
с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого
с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про
себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало так завидно заключает в
себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею
с русой головы волною, когда
с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими, и капризам ее конца нет, — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая
себе новый путь и окружая
себя новыми, разнообразными ландшафтами.
— Тьфу, дьявол! да тебя не на шутку забрало. Уж не
с досады ли, что сам навязал
себе невесту?
— Нет, это не по-моему: я держу свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня
с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют
себя седлать бабам…
Почесал
себе пейсики, да и содрал
с какого-то приезжего пана мало не пять червонцев.
Другой цыган, ворча про
себя, поднялся на ноги, два раза осветил
себя искрами, будто молниями, раздул губами трут и,
с каганцом в руках, обыкновенною малороссийскою светильнею, состоящею из разбитого черепка, налитого бараньим жиром, отправился, освещая дорогу.
Тут схватила она что-то свернутое в комок — и
с ужасом отбросила от
себя: это был красный обшлаг свитки!
—
С ума спятили вы, хлопцы! Где видано, чтобы человек сам у
себя крал что-нибудь?
Не подумаю без радости, — продолжала она, вынимая из пазухи маленькое зеркало, обклеенное красною бумагою, купленное ею на ярмарке, и глядясь в него
с тайным удовольствием, — как я встречусь тогда где-нибудь
с нею, — я ей ни за что не поклонюсь, хоть она
себе тресни.
Да я и позабыла… дай примерить очинок, хоть мачехин, как-то он мне придется!» Тут встала она, держа в руках зеркальце, и, наклонясь к нему головою, трепетно шла по хате, как будто бы опасаясь упасть, видя под
собою вместо полу потолок
с накладенными под ним досками,
с которых низринулся недавно попович, и полки, уставленные горшками.
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря
с радости, что я продал кобылу, побежала, — говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, — побежала закупать
себе плахт и дерюг всяких, так нужно до приходу ее все кончить!
Не успела Параска переступить за порог хаты, как почувствовала
себя на руках парубка в белой свитке, который
с кучею народа выжидал ее на улице.
Как будто прикованный, сидит посереди хаты, поставив
себе в ноги мешки
с золотом.
— Бог
с ним, моя красавица! Мало ли чего не расскажут бабы и народ глупый. Ты
себя только потревожишь, станешь бояться, и не заснется тебе покойно.
С криком оторвавши от
себя, кинула ее на пол; опять крадется страшная кошка.
Панночка засмеялась, и девушки
с криком увели за
собою представлявшую ворона.
— Неужели это я спал? — сказал про
себя Левко, вставая
с небольшого пригорка. — Так живо, как будто наяву!.. Чудно, чудно!.. — повторил он, оглядываясь.
Месяц, остановившийся над его головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом
с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою руку, которая судорожно была сжата во все время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши в ней записку. «Эх, если бы я знал грамоте!» — подумал он, оборачивая ее перед
собою на все стороны. В это мгновение послышался позади его шум.
Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопуцек не Голупуцек…знаю только, что как-то чудно начинается мудреное прозвище, — позвал к
себе деда и сказал ему, что, вот, наряжает его сам гетьман гонцом
с грамотою к царице.
На деда, несмотря на весь страх, смех напал, когда увидел, как черти
с собачьими мордами, на немецких ножках, вертя хвостами, увивались около ведьм, будто парни около красных девушек; а музыканты тузили
себя в щеки кулаками, словно в бубны, и свистали носами, как в валторны.
Едал, покойник, аппетитно; и потому, не пускаясь в рассказы, придвинул к
себе миску
с нарезанным салом и окорок ветчины, взял вилку, мало чем поменьше тех вил, которыми мужик берет сено, захватил ею самый увесистый кусок, подставил корку хлеба и — глядь, и отправил в чужой рот.
Прежде, бывало, в Миргороде один судья да городничий хаживали зимою в крытых сукном тулупах, а все мелкое чиновничество носило просто нагольные; теперь же и заседатель и подкоморий отсмалили
себе новые шубы из решетиловских смушек
с суконною покрышкою.
— Чудная девка! — прошептал вошедший тихо кузнец, — и хвастовства у нее мало!
С час стоит, глядясь в зеркало, и не наглядится, и еще хвалит
себя вслух!
«Не любит она меня, — думал про
себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу
с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил
с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама
собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал
с одного копытца на другое и дул
себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников
с таким удовольствием,
с каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
Шел ли набожный мужик, или дворянин, как называют
себя козаки, одетый в кобеняк
с видлогою, в воскресенье в церковь или, если дурная погода, в шинок, — как не зайти к Солохе, не поесть жирных
с сметаною вареников и не поболтать в теплой избе
с говорливой и угодливой хозяйкой.
А чтобы каким-нибудь образом сын ее Вакула не подъехал к его дочери и не успел прибрать всего
себе, и тогда бы наверно не допустил ее мешаться ни во что, она прибегнула к обыкновенному средству всех сорокалетних кумушек: ссорить как можно чаще Чуба
с кузнецом.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка
с наушниками.] угощал побранками
себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не было видно.
— Смейся, смейся! — говорил кузнец, выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над
собою! Думаю, и не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня не любит, — ну, бог
с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана?
с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
— Тут взвалил он
себе на плеча мешок
с Чубом и дьяком, но почувствовал, что он слишком тяжел.
— И голова влез туда же, — говорил про
себя Чуб в недоумении, меряя его
с головы до ног, — вишь как!.. Э!.. — более он ничего не мог сказать.
Кузнец схватился натянуть на
себя зеленый жупан, как вдруг дверь отворилась и вошедший
с позументами человек сказал, что пора ехать.
Тут осмелился и кузнец поднять голову и увидел стоявшую перед
собою небольшого роста женщину, несколько даже дородную, напудренную,
с голубыми глазами, и вместе
с тем величественно улыбающимся видом, который так умел покорять
себе все и мог только принадлежать одной царствующей женщине.
— Як же, мамо!ведь человеку, сама знаешь, без жинки нельзя жить, — отвечал тот самый запорожец, который разговаривал
с кузнецом, и кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык, говорит
с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречием. «Хитрый народ! — подумал он сам
себе, — верно, недаром он это делает».
Но, однако ж, успокоив
себя тем, что в следующую неделю исповедается в этом попу и
с сегодняшнего же дня начнет бить по пятидесяти поклонов через весь год, заглянул он в хату; но в ней не было никого.
Музыканты принялись за исподку его, спеченную вместе
с деньгами, и, на время притихнув, положили возле
себя цимбалы, скрыпки и бубны.
Говорят, они все готовы были
себя продать за денежку сатане
с душою и ободранными жупанами.
— Думай
себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я
себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну, — не так, как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то есть объединение православной церкви
с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
— Нет! — закричал он, — я не продам так дешево
себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет; еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай
с стены, старый товарищ! покажи другу услугу! — Данило протянул руку.
Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался
с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно!» — говорил он про
себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на сторо́же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.
— Данило! — сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая, — я ли виновна в чем перед тобою? Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на
себя гнев твой? Не верно разве служила тебе? сказала ли противное слово, когда ты ворочался навеселе
с молодецкой пирушки? тебе ли не родила чернобрового сына?..
Но еще не успели козаки сесть на коней и зарядить мушкеты, а уже ляхи, будто упавший осенью
с дерева на землю лист, усеяли
собою гору.
Не оборвались ли
с неба тяжелые тучи и загромоздили
собою землю? ибо и на них такой же серый цвет, а белая верхушка блестит и искрится при солнце.
С ранним утром приехал какой-то гость, статный
собою, в красном жупане, и осведомляется о пане Даниле; слышит все, утирает рукавом заплаканные очи и пожимает плечами. Он-де воевал вместе
с покойным Бурульбашем; вместе рубились они
с крымцами и турками; ждал ли он, чтобы такой конец был пана Данила. Рассказывает еще гость о многом другом и хочет видеть пани Катерину.
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей
с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал
себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
Пел и веселые песни старец и повоживал своими очами на народ, как будто зрящий; а пальцы,
с приделанными к ним костями, летали как муха по струнам, и казалось, струны сами играли; а кругом народ, старые люди, понурив головы, а молодые, подняв очи на старца, не смели и шептать между
собою.
Этого мало: взял обещание
с самого
себя — как только чихну в городе, то чтобы при этом вспомнить о нем.
«У меня-с, — говорил он обыкновенно, трепля
себя по брюху после каждого слова, — многие пляшут-с мазурку; весьма многие-с; очень многие-с».