Как вкопанный стоял кузнец на одном месте. «Нет, не могу; нет сил больше… — произнес он наконец. — Но боже ты мой, отчего она так чертовски хороша? Ее взгляд, и речи, и все, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет, невмочь уже пересилить себя! Пора положить конец всему: пропадай душа, пойду утоплюсь в пролубе, и поминай как звали!»
— Что за лестница! — шептал про себя кузнец, — жаль ногами топтать. Экие украшения? Вот, говорят, лгут сказки! кой черт лгут! боже ты мой, что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!
«Что за картина! что за чудная живопись! — рассуждал он, — вот, кажется, говорит! кажется, живая! а дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! а краски! боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку не пошло, все ярь да бакан...
— Ваше царское величество, не прикажите казнить, прикажите миловать! Из чего, не во гнев будь сказано вашей царской милости, сделаны черевички, что на ногах ваших? Я думаю, ни один швец ни в одном государстве на свете не сумеет так сделать. Боже ты мой, что, если бы моя жинка надела такие черевики!
— Боже ты мой, что за украшение! — вскрикнул он радостно, ухватив башмаки. — Ваше царское величество! Что ж, когда башмаки такие на ногах и в них, чаятельно, ваше благородие, ходите и на лед ковзаться, [Ковзаться — кататься на льду, скользить.] какие ж должны быть самые ножки? думаю, по малой мере из чистого сахара.
Со страхом оборотился он: боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос — как мех в кузнице; ноздри — хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит!
«Туда к черту! Вот тебе и свадьба! — думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги. — Придется отказать доброму человеку ни за что ни про что. Господи божемой, за что такая напасть на нас грешных! и так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!»
Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно, в его воле; по крайней мере, я буду спокоен в сердце.
— Не думаю-с! — возразил Савелий Власьев. — Он тоже очень жалуется на них, иззнобила она его по экому морозу совсем. Тоже вот, как он говорил, и прочие-то кучера, что стоят у театра, боже ты мой, как бранят господ!.. Хорошо еще, у которого лошади смирные, так слезть можно и погреться у этих тамошних костров, но у Катерины Петровны пара ведь не такая; строже, пожалуй, всякой купеческой.
— Они самые-с. Позвольте вам доложить! скажем теперича хошь про себя-с. Довольно я низкого звания человек, однако при всем том так себя понимаю, что, кажется, тыщ бы не взял, чтобы, значит, на одной линии с мужиком идти! Помилуйте! одной, с позволения сказать, вони… И боже ты мой! Ну, а они — они ничего-с! для них это, значит, заместо как у благородных господ амбре.
«Мой дядя самых честных правил, // Когда не в шутку занемог, // Он уважать себя заставил // И лучше выдумать не мог. // Его пример другим наука; // Но, божемой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, // Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, // Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать про себя: // Когда же черт возьмет тебя!»
— Что ты? что ты? Печорин?.. Ах, Божемой!.. да не служил ли он на Кавказе?.. — воскликнул Максим Максимыч, дернув меня за рукав. У него в глазах сверкала радость.
Ну что? не видишь ты, что он с ума сошел? // Скажи сурьезно: // Безумный! что он тут за чепуху молол! // Низкопоклонник! тесть! и про Москву так грозно! // А ты меня решилась уморить? // Моя судьба еще ли не плачевна? // Ах! божемой! что станет говорить // Княгиня Марья Алексевна!