Неточные совпадения
Она с лаем выскочила
из своего убежища и
как раз запуталась в сети. Рыжий мужик схватил ее за ногу. Она пробовала вырваться, но была схвачена железными щипцами и опущена в деревянный ящик, который поставили в фуру, запряженную рослой лошадью. Лиска билась, рвалась, выла, лаяла и успокоилась только тогда, когда ее выпустили на обширный двор, окруженный хлевушками с сотнями клеток, наполненных собаками.
Выпустили его
из арестантских рот и волчий билет ему дали (
как есть волчий, почет везде,
как волку бешеному, — ни тебе работа, ни тебе ночлег!).
Из дядиной семьи, где он был принят и обласкан
как сын родной, Воронов очутился в казармах, под командой фельдфебеля, выкреста
из евреев, и дядьки, вятского мужика, заставлявшего своего «племяша» чистить сапоги и по утрам бегать в лавку и трактир с жестяным чайником за покупкой: «на две — чаю, на две — сахару и на копейку — кипятку».
Вдруг какие-то радужные круги завертелись в глазах Воронова, а затем еще темнее темной ночи из-под земли начала вырастать фигура жида-знахаря, насквозь проколотая окровавленным осиновым колом… Все выше и выше росла фигура и костлявыми, черными,
как земля, руками потянулась к нему… Воронов хочет перекреститься и прочесть молитву «Да воскреснет бог», а у него выходит: солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит…
Целый рой привидений встает перед часовым: и жид-знахарь с землистыми руками и зелеными глазами оскаливает белые, длинные,
как у старого кабана, клыки, и фигура расстрелянного солдатика в белом саване лезет из-под земли, и какие-то звери с лицами взводного офицера Копьева.
«Часовому воспрещается сидеть, спать, есть, пить, курить, разговаривать с посторонними, делать в виде развлеченья ружейные приемы, выпускать
из рук или отдавать кому-либо ружье и оставлять без приказания сменяющего пост. Часовой, оставивший в
каком бы то ни было случае свой пост, подвергается расстрелянию», — промелькнула в уме его фраза, заученная со слов Копьева.
Воронов с такими же,
как он, ребятишками смотрел
из огорода на казнь. Это было лет десять назад, очень рано утром. Утро было такое же солнечное, ясное,
как и теперь. Воронов вздрогнул, и голова его опустилась так же бессильно на грудь,
как у расстрелянного солдатика.
Одначе и
из нашего брата ныне путных мало:
как отслужил службу, так и шабаш, домой землю орать не заманишь, все в город на вольные хлеба норовит!
— Вставать в кубочную, живо! — скомандовал Пашка, и вся эта разношерстная ватага, зевая, потягиваясь, крестясь и ругаясь, начала подниматься. В углу средних нар заколыхалась какая-то груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и заспанное, опухшее, желтое,
как шафран, лицо с клочком седых волос вместо бороды.
Было второе марта. Накануне роздали рабочим жалованье, и они,
как и всегда, загуляли. После «получки» постоянно не работают два, а то и три дня. Получив жалованье, рабочие в тот же день отправляются в город закупать там себе белье, одежду, обувь и расходятся по трактирам и питейным, где пропивают все, попадают в часть и приводятся оттуда на другой день. Большая же часть уже и не покупает ничего, зная, что это бесполезно, а пропивает деньги, не выходя
из казармы.
Крестьянин одного
из беднейших уездов Вологодской губернии, он отправился на заработки в Москву, так
как дома хлебушка и без его рта не хватит до нового.
Это был двадцатилетний малый, высокого роста, без малейшего признака усов и бороды на скуластом, широком лице. Серые маленькие глаза его бегали
из стороны в сторону,
как у «вора на ярмарке».
Как-то пришлось мне уехать на несколько дней
из Москвы. Когда я возвратился, мой товарищ сказал мне...
Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть
как следует руку в рукав.
Колесов явился домой через полчаса после того,
как коридорный Сашка возвратился
из трактира.
Подали чай, за которым Колесов рассказал субъекту свое горе,
как его обокрали и
как, наконец, попросили удалиться
из номеров.
С каждым
из них он поздоровался за руку,
как старый приятель, и начал что-то говорить им, наклонившись к столу, так тихо, что слова лишь изредка долетали до Колесова.
Люди эти,
как и лесные хищники, боятся света, не показываются днем, а выползают ночью
из нор своих. Полночь — их время. В полночь они заботятся о будущей ночи, в полночь они устраивают свои ужасные оргии и топят в них воспоминания о своей прежней, лучшей жизни.
Трущобный люд, населяющий Хитров рынок, метко окрестил трактиры на рынке. Один
из них назван «Пересыльный»,
как намек на пересыльную тюрьму, другой «Сибирь», третий «Каторга». «Пересыльный» почище, и публика в нем поприличнее, «Сибирь» грязнее и посещается нищими и мелкими воришками, а «Каторга» нечто еще более ужасное.
Арестант бежит
из Сибири с одной целью — чтобы увидеть родину. Но родины у него нет. Он отверженец общества. Все отступились от него, кроме таких же,
как он, обитателей трущоб, которые посмотрят на него, «варнака Сибирского, генерала Забугрянского»,
как на героя.
—
Как? Почему не разрешена переэкзаменовка? Ведь у меня только одна двойка и то
из латинского… Отчего же Куропаткина и Субботина вчера переэкзаменовали? У них по две двойки…
Вдали, откуда-то
из преисподней, послышались неясные, глухие голоса. Они звучали так,
как будто люди говорили, плотно зажавши рот руками. Среди нас отдавалось эхо этих голосов. На душе стало как-то веселее. Почувствовалось, что мы не одни в этом подземелье, что есть еще живые существа, еще люди. Раздавались мерные, глухие удары.
Теперь, в декабре, подземная галерея представляет совсем иной вид. Работы окончены, и из-под земли широким столбом
из железной трубы льется чистая, прозрачная,
как кристалл, вода и по желобам стекает в Яузу. Количество воды не только оправдало, но даже превзошло ожидания:
из недр земли ежедневно вытекает на божий свет двести шестьдесят тысяч ведер.
Пройдут года, вода будет течь обильной струей, но вряд ли кому придет в голову желание узнать,
каких трудов и усилий стоило добыть ее
из камня…
Из отверстия валил зловонный пар. Рабочий спустился. Послышалось внизу глухое падение тяжелого тела в воду и затем голос,
как из склепа...
Тихо было, только внизу журчала вода. Каждая секунда ожидания рабочего с огнем мне казалась вечностью. Я еще подвинулся вперед и услышал шум, похожий на гул водопада. Действительно,
как раз рядом со мной гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва освещенных бледно-желтоватым светом
из отверстия уличной трубы.
Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную, жидкую грязь, местами наклоняясь, так
как заносы грязи были настолько высоки, что невозможно было идти прямо. В одном
из таких заносов я наткнулся на что-то мягкое. При свете лампочки мне удалось рассмотреть до половины занесенный илом труп громадного дога. Он лежал сверх стока.
Солдат курил папиросы и рассказывал о своем прошлом, о том,
как он на службу
из конторщиков попал, охотой пошел,
как его ранили,
как потом отставку получил и
как в нищие попал.
Сняли сапоги, поршни — вроде
как башмаки —
из буйволовой кожи надели, кошки на пояс повесили: когти будто железные сделаны, — если в дождик в гору идти, так под подошвы подвязывали, ну, и не склизко: идем по мокрой глине,
как по лестнице.
Как молонька сверкнула
из нее, а потом завизжали осколки, дым нас окутал…
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз
из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно
из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. //
Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил
из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви,
как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый
из оков // Всечасно вырваться готов.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — // «Кто б мог подумать?
Как давно! // Надолго ль? Милая! Кузина! // Садись —
как это мудрено! // Ей-богу, сцена
из романа…» — // «А это дочь моя, Татьяна». — // «Ах, Таня! подойди ко мне — //
Как будто брежу я во сне… // Кузина, помнишь Грандисона?» // «
Как, Грандисон?.. а, Грандисон! // Да, помню, помню. Где же он?» — // «В Москве, живет у Симеона; // Меня в сочельник навестил; // Недавно сына он женил.
— Вот
какая просьба: у тебя есть, чай, много умерших крестьян, которые еще не вычеркнуты
из ревизии?