— Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего
в жизни не удается мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся мною, променяла меня на какого-то офицерика… А ведь вместе росли… Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии… И отец, определяя меня на службу к себе, намекал на это… И вдруг офицер этот… А чем я, спрашивается, хуже его?
Неточные совпадения
— Эх, то есть вот как теперь меня облагодетельствовали, что всю
жизнь свою
не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть
в воду головой за вас… Ведь я сроду таким господином
не был. Вот родители-то полюбовались бы…
Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями и некоторыми условиями общественной
жизни,
не вогнали их
в трущобу.
Часто одни и те же причины ведут к трущобной
жизни и к самоубийству. Человек загоняется
в трущобы, потому что он
не уживается с условиями
жизни. Прелести трущобы, завлекающие широкую необузданную натуру, — это воля, независимость, равноправность. Там — то преступление, то нужда и голод связывают между собой сильного со слабым и взаимно уравнивают их. А все-таки трущоба — место
не излюбленное, но неизбежное.
Люди эти, как и лесные хищники, боятся света,
не показываются днем, а выползают ночью из нор своих. Полночь — их время.
В полночь они заботятся о будущей ночи,
в полночь они устраивают свои ужасные оргии и топят
в них воспоминания о своей прежней, лучшей
жизни.
Лаврова я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения мною
в продолжение многих лет «Каторги» я никогда
не видал Лаврова трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего
не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную
жизнь…
В юности,
не кончив курса гимназии, он поступил
в пехотный полк,
в юнкера. Началась разгульная казарменная
жизнь, с ее ленью, с ее монотонным шаганьем «справа по одному», с ее «нап-пле-чо!» и «шай, нак-кра-ул!» и пьянством при каждом удобном случае. А на пьянство его отец, почтовый чиновник какого-то уездного городка, присылал рублей по десяти
в месяц, а
в праздники, получивши мзду с обывателей, и по четвертному билету.
Но предположения его
не сбылись. Тетка умерла несколько лет тому назад, и он, совершенно одинокий, очутился
в чужом городе без средств, без знания
жизни.
Но при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда
в жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Бальзаминов. Что сон! Со мной наяву то было, что никому ни
в жизнь не приснится. У своей был… и у той был, что сваха-то говорила, у Белотеловой, я фамилию на воротах прочел, как выходил оттуда; а туда через забор…
Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда еще
в жизни не бывал он поглощен так глубоко, ни в пору ученья, ни в те тяжелые дни, когда боролся с жизнью, выпутывался из ее изворотов и крепчал, закаливая себя в опытах мужественности, как теперь, нянчась с этой неумолкающей, волканической работой духа своей подруги!
Нет, ничто
в жизни не дает такого блаженства, никакая слава, никакое щекотанье самолюбия, никакие богатства Шехерезады, ни даже творческая сила, ничто… одна страсть!
Неточные совпадения
Хлестаков. Право,
не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я
не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь
не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Хлестаков. Нет, я влюблен
в вас.
Жизнь моя на волоске. Если вы
не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. С пламенем
в груди прошу руки вашей.
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что
жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут
не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого
в хорошем обществе никогда
не услышишь.
Аммос Федорович. А я на этот счет покоен.
В самом деле, кто зайдет
в уездный суд? А если и заглянет
в какую-нибудь бумагу, так он
жизни не будет рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну
в докладную записку — а! только рукой махну. Сам Соломон
не разрешит, что
в ней правда и что неправда.
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь: дело идет о
жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься.
В дороге
не мешает, знаешь, чайку выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.