Неточные совпадения
— Вот потому двадцать годов и стою
там на посту, а
то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех знаю.
Зашли в одну из ночлежек третьего этажа.
Там та же история: отворилось окно, и мелькнувшая фигура исчезла в воздухе. Эту ночлежку Болдоха еще не успел предупредить.
Они ютились больше в «вагончике». Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов
там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту
то на содержание,
то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу.
Где нищие,
там и дети — будущие каторжники. Кто родился на Хитровке и ухитрился вырасти среди этой ужасной обстановки,
тот кончит тюрьмой. Исключения редки.
Проживал
там также горчайший пьяница, статский советник, бывший мировой судья, за что хитрованцы, когда-то не раз судившиеся у него, прозвали его «цепной», намекая на
то, что судьи при исполнении судебных обязанностей надевали на шею золоченую цепь.
Тащат и тащат. Хочешь не хочешь, заведут в лавку. А
там уже обступят другие приказчики: всякий свое дело делает и свои заученные слова говорит. Срепетовка ролей и исполнение удивительные. Заставят пересмотреть, а
то и примерить все: и шубу, и пальто, и поддевку.
И
там и тут торговали специально грубой привозной обувью — сапогами и башмаками, главным образом кимрского производства. В семидесятых годах еще практиковались бумажные подметки, несмотря на
то, что кожа сравнительно была недорога, но уж таковы были девизы и у купца и у мастера: «на грош пятаков» и «не обманешь — не продашь».
Мундирные «вась-сияси» начали линять. Из титулованных «вась-сиясей» штабс-капитана разжаловали в просто барина… А
там уж не
то что лихачи, а и «желтоглазые» извозчики, даже извозчики-зимники на своих клячах за барина считать перестали — «Эрмитаж» его да и многих его собутыльников «поставил на ноги»…
Роскошен белый колонный зал «Эрмитажа». Здесь привились юбилеи. В 1899 году, в Пушкинские дни,
там был Пушкинский обед, где присутствовали все знаменитые писатели
того времени.
— Вер-рно! Верно, что говорит Василий Константиныч! Так как мы поставляем ящики в Охотный, так уж нагляделись… И какие
там миазмы, и сколько их… Заглянешь в бочку — так они кишмя кишат… Так и ползают по солонине… А уж насчет бахтериев — так и шмыгают под ногами, рыжие, хвостатые… Так и шмыгают,
того и гляди наступишь.
Нарышкинский сквер, этот лучший из бульваров Москвы, образовался в половине прошлого столетия. Теперь он заключен между двумя проездами Страстного бульвара, внутренним и внешним. Раньше проезд был только один, внутренний, а
там, где сквер, был большой сад во владении князя Гагарина, и внутри этого сада был
тот дворец, где с 1838 года помещается бывшая Екатерининская больница.
Такова легенда, ходившая об этих домах. Вслед за зверинцем, еще в не отделанных залах дома Гурьева, в бельэтаже, открылся танцкласс. И сейчас еще живы москвичи, отплясывавшие
там в ободранных залах в
то время, когда над танцующими носились голуби и воробьи, а в капителях колонн из птичьих гнезд торчали солома и тряпки.
И по себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я знал немало о них, знал бытовые особенности отдельных бань; встречался
там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке. А ведь в Москве было шестьдесят самых разнохарактерных, каждая по-своему, бань, и, кроме
того, все они имели постоянное население, свое собственное, сознававшее себя настоящими москвичами.
Он уезжает уже на «первом взводе» в Китайские бани…
Там та же история.
Те же вызовы по приметам, но никто не откликается на надпись «Петрунька Некованый».
В «дворянских» отделениях был кейф, отдых, стрижка, бритье, срезание мозолей, ставка банок и даже дерганье зубов, а «простонародные» бани являлись, можно безошибочно сказать, «поликлиникой», где лечились всякие болезни. Медиками были фельдшера, цирюльники, бабки-костоправки, а парильщики и
там и тут заменяли массажисток еще в
те времена, когда и слова этого не слыхали.
— Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и «Ледяной дом», и «Басурман», и «Граф Монтекристо», и «Три мушкетера», и «Юрий Милославский». Но ведь это вовсе не
то, что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь
там черт знает какая отсебятина нагорожена… У авторов косточки в гробу перевернулись бы, если бы они узнали.
В квартире номер сорок пять во дворе жил хранитель дома с незапамятных времен. Это был квартальный Карасев, из бывших городовых, любимец генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, при котором он состоял неотлучным не
то вестовым, не
то исполнителем разных личных поручений. Полиция боялась Карасева больше, чем самого князя, и потому в дом Олсуфьева, что бы
там ни делалось, не совала своего носа.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой,
там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что
там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, //
Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В
то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в
том, // Что степь нагая
там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Татьяна
то вздохнет,
то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась // С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет.
Там долина // Сквозь пар яснеет.
Там поток // Засеребрился;
там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А
то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а
там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на
той неделе зван. —