Все успокоилось. Вдруг у дома появился полицмейстер в сопровождении жандармов и казаков, которые спешились в Глинищевском переулке и совершенно неожиданно дали два залпа в верхние этажи пятиэтажного дома, выходящего в переулок и заселенного частными квартирами. Фабричный же корпус, из окон которого кидали кирпичами, а по сообщению городовых, даже стреляли (что и заставило их
перед этим бежать), находился внутри двора.
Неточные совпадения
Он поднимает левую руку, придерживая дверь, и я вижу
перед собой только два вытянутых пальца — указательный и мизинец, а двух средних нет. Улыбающееся, милое, чисто выбритое лицо, и
эти пальцы…
Прошло сорок лет, а у меня до сих пор еще мелькают
перед глазами редкости
этих четырех больших комнат его собственного дома по Хлебному переулку.
После
этого, как раз
перед войной 1812 года, насколько возможно, привели стену в порядок.
Полиция не смела пикнуть
перед генералом, и вскоре дом битком набился сбежавшимися отовсюду ворами и бродягами, которые в Москве орудовали вовсю и носили плоды ночных трудов своих скупщикам краденого, тоже ютившимся в
этом доме. По ночам пройти по Лубянской площади было рискованно.
На рождественской ученической выставке Сергей Александрович, неуклонно посещавший
эти выставки, остановился
перед картиной Волгужева, написанной у него в имении, расхвалил ее и спросил о цене.
Картины
эти выставлялись тут же в зале «для обозрения публики», а
перед ужином устраивалась лотерея, по гривеннику за билет.
Вдоль стен широкие турецкие диваны,
перед ними столики со спичками и пепельницами, кальян для любителей. Сидят, хохочут, болтают без умолку… Кто-нибудь бренчит на балалайке, кое-кто дремлет. А «мертвецкой» звали потому, что под утро на
этих диванах обыкновенно спали кто лишнее выпил или кому очень далеко было до дому…
— Кланяйся в ноги, на колени
перед ним. Ты знаешь, кто
это?
Главными покупателями были повара лучших трактиров и ресторанов, а затем повара барские и купеческие, хозяйки-купчихи и кухарки. Все
это толклось, торговалось, спорило из-за копейки, а охотнорядец рассыпался
перед покупателем, памятуя свой единственный лозунг: «не обманешь — не продашь».
Ходить в караул считалось вообще трудной и рискованной обязанностью, но
перед большими праздниками солдаты просились, чтобы их назначали в караул. Для них, никогда не видевших куска белого хлеба,
эти дни были праздниками. Когда подаяние большое, они приносили хлеба даже в казармы и делились с товарищами.
Ну, конечно, жертвовали, кто чем мог, стараясь лично
передать подаяние. Для
этого сами жертвователи отвозили иногда воза по тюрьмам, а одиночная беднота с парой калачей или испеченной дома булкой поджидала на Садовой, по пути следования партии, и, прорвавшись сквозь цепь, совала в руки арестантам свой трудовой кусок, получая иногда затрещины от солдат.
Закрылась Владимирка, уничтожен за заставой и первый этап, где раздавалось последнее подаяние. Около вокзала запрещено было принимать подаяние — разрешалось только привозить его
перед отходом партии в пересыльную тюрьму и
передавать не лично арестантам, а через начальство. Особенно на
это обиделись рогожские старообрядцы...
Когда зал
этот освобождался к двум часам ночи, стулья
перед сценой убирались, вкатывался десяток круглых столов для «железки», и шел открытый азарт вовсю, переносившийся из разных столовых, гостиных и специальных карточных комнат.
Октябрь смел пристройки, выросшие в первом десятилетии двадцатого века, и
перед глазами — розовый дворец с белыми стройными колоннами, с лепными работами. На фронтоне белый герб республики сменил золоченый графский герб Разумовских. В
этом дворце — Музее Революции — всякий может теперь проследить победное шествие русской революции, от декабристов до Ленина.
В приемной Английского клуба теперь стоит узкая железная клетка. В ней везли Емельяна с Урала до Москвы и выставляли на площадях и базарах попутных городов «на позорище и устрашение»
перед толпами народа, еще так недавно шедшего за ним. В
этой клетке привезли его и на Болотную площадь и 16 января 1775 года казнили.
Первое, что перенесло меня в далекое прошлое, —
это знакомый двухэтажный дом, который напомнил мне 1876 год. Но где же палисадник
перед ним?
— Десятки лет мы смотрели
эти ужасы, — рассказывал старик Молодцов. — Слушали под звон кандалов песни о несчастной доле, песни о подаянии. А тут дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет,
передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
Я знал, что pas de Basques неуместны, неприличны и даже могут совершенно осрамить меня; но знакомые звуки мазурки, действуя на мой слух, сообщили известное направление акустическим нервам, которые в свою очередь
передали это движение ногам; и эти последние, совершенно невольно и к удивлению всех зрителей, стали выделывать фатальные круглые и плавные па на цыпочках.
— Благодарю, — сказал Грэй, вздохнув, как развязанный. — Мне именно недоставало звуков вашего простого, умного голоса. Это как холодная вода. Пантен, сообщите людям, что сегодня мы поднимаем якорь и переходим в устья Лилианы, миль десять отсюда. Ее течение перебито сплошными мелями. Проникнуть в устье можно лишь с моря. Придите за картой. Лоцмана не брать. Пока все… Да, выгодный фрахт мне нужен как прошлогодний снег. Можете
передать это маклеру. Я отправляюсь в город, где пробуду до вечера.
Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть.
Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково
это?
"Было чего испугаться глуповцам, — говорит по
этому случаю летописец, — стоит
перед ними человек роста невеликого, из себя не дородный, слов не говорит, а только криком кричит".
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь, когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что
этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что
перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
И, сказав
это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она
перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им
эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Этого мало: в первый же праздничный день он собрал генеральную сходку глуповцев и
перед нею формальным образом подтвердил свои взгляды на администрацию.