Неточные совпадения
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав
перед Пенкиным. —
Это значит забыть, что в
этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? — почти крикнул он с пылающими глазами.
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился
перед картиной, которую видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, —
это все, чтоб не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
Старик Обломов как принял имение от отца, так
передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как
это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
— О, чтоб вам пусто было, проклятые! — с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. — Где
это видано завтракать
перед самым обедом?
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо
этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет
эта стриженая старуха
перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Огорчил! — шептал, растерявшись совсем, Захар от
этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения, и опять замелькали
перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина.
Горько становилось ему от
этой тайной исповеди
перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя
этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?
Да и зачем оно,
это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью
перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
Хочется ему и в овраг сбегать: он всего саженях в пятидесяти от сада; ребенок уж прибегал к краю, зажмурил глаза, хотел заглянуть, как в кратер вулкана… но вдруг
перед ним восстали все толки и предания об
этом овраге: его объял ужас, и он, ни жив ни мертв, мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху.
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого, ни с того ни с сего, начнет коробить и бить оземь. А
перед тем как сделаться
этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
— Ты ли
это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал
перед ними, хотел очистить их вкус?..
Сам он не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево, то вниз, смотря по тому, как двигалась рука. В нем была деятельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у сердца — все
это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат
перед казнью и в момент высочайшей неги духа.
И он и она прислушивались к
этим звукам, уловляли их и спешили выпевать, что каждый слышит, друг
перед другом, не подозревая, что завтра зазвучат другие звуки, явятся иные лучи, и забывая на другой день, что вчера было пение другое.
— Что делать, чтоб не было
этих слез? — спрашивал он, встал
перед ней на колени. — Говорите, приказывайте: я готов на все…
— По обстоятельствам, я должен приискать себе другую квартиру, — сказал Обломов, — поэтому желал бы
эту передать.
Он сказал Ольге, что переговорил с братом хозяйки, и скороговоркой прибавил от себя, что есть надежда на
этой неделе
передать квартиру.
«Нет, уж сегодня не поеду; надо решить дело скорей, да потом… Что
это, ответа поверенный не шлет из деревни?.. Я бы давно уехал,
перед отъездом обручился бы с Ольгой… Ах, а она все смотрит на меня! Беда, право!»
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья
передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об
этом слышит; говорили, напротив, совсем другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
— Да, да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по
этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись
перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла, очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
— Между тем поверенный
этот управлял большим имением, — продолжал он, — да помещик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность,
передам планы: он распорядится закупкой материалов для постройки дома, соберет оброк, продаст хлеб, привезет деньги, и тогда… Как я рад, милая Ольга, — сказал он, целуя у ней руку, — что мне не нужно покидать тебя! Я бы не вынес разлуки; без тебя в деревне, одному…
это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными.
Она медленно, с кротостью наклонила, в знак согласия, голову. Он хотя до
этого угадал ее мысль, но побледнел и все стоял
перед ней.
Он стал хвастаться
перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в
этом году оброк.
И очарование разрушено
этим явным, не скрываемым ни
перед кем желанием и
этой пошлой, форменной похвалой его искусству рассказывать. Он только соберет все мельчайшие черты, только удастся ему соткать тончайшее кружево, остается закончить какую-нибудь петлю — вот ужо, вот сейчас…
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто
перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ
этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до
этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многое у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было темно.
Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела
передать ей приказание. Штольц поверил, только удивился, как
это Обломова не было дома.
На другой день Агафья Матвеевна дала Штольцу свидетельство, что она никакой денежной претензии на Обломова не имеет. С
этим свидетельством Штольц внезапно явился
перед братцем.
— Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе, на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнес его
перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба!
Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя; ты теперь не пьян, в своем уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что
эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть
перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
А она, по самолюбивой застенчивости, долго не давала угадывать себя, и только после мучительной борьбы за границей он с изумлением увидел, в какой образ простоты, силы и естественности выросло
это многообещавшее и забытое им дитя. Там мало-помалу открывалась
перед ним глубокая бездна ее души, которую приходилось ему наполнять и никогда не наполнить.
Часто погружались они в безмолвное удивление
перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к
этой красоте: земля, небо, море — все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними глазами и одной душой на
этот творческий блеск и без слов понимали друг друга.
Она знала, у кого спросить об
этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если
это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир — без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок! Как она падет, когда откроются
перед ним
эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Долго спрашивал ее муж, долго
передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал
этот мираж — все, все, что могла припомнить, заметить.
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет,
этого не бывает, не может быть у нас!
Это не твоя грусть;
это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все
это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб
эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе,
перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Вон залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал с отцом из Верхлёва?
Это был праздник для него. В самом деле, должно быть, он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… «Андрей!» — говорит он. В самом деле,
перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина.
Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются
перед боем,
перед смертью.
Это объятие задушило их слова, слезы, чувства…