Неточные совпадения
После войны 1812 года,
как только стали возвращаться
в Москву москвичи и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ,
в котором объявил, что «все вещи, откуда бы они взяты
ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто
в данный момент ими владеет, и что всякий владелец может их продавать, но только один раз
в неделю,
в воскресенье,
в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
Побывав уже под Москвой
в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа
в романе Виктора Гюго «Отверженные», я решил во что бы то
ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь,
как мне пришлось узнать
в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
Ночь была непроглядная. Нигде
ни одного фонаря, так
как по думскому календарю
в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками.
Вернулся Хлудов
в Москву, женился во второй раз, тоже на девушке из простого звания, так
как не любил
ни купчих,
ни барынь. Очень любил свою жену, но пьянствовал по-старому и задавал свои обычные обеды.
Считалось особым шиком, когда обеды готовил повар-француз Оливье, еще тогда прославившийся изобретенным им «салатом Оливье», без которого обед не
в обед и тайну которого не открывал.
Как ни старались гурманы, не выходило: то, да не то.
В конце прошлого века о правилах уличного движения
в столице и понятия не имели:
ни правой,
ни левой стороны не признавали, ехали — кто
как хотел, сцеплялись, кувыркались… Круглые сутки стоял несмолкаемый шум.
Но все-таки,
как ни блестящи были французы, русские парикмахеры Агапов и Андреев (последний с 1880 года) занимали,
как художники своего искусства, первые места. Андреев даже получил
в Париже звание профессора куафюры, ряд наград и почетных дипломов.
Он играл,
как ребенок, увлекшийся занявшей его
в тот момент игрушкой, радовался и
ни о чем не думал.
Одна из особенностей «умной комнаты» состояла
в том, что посетители ее знали, когда хотели знать, все, что делалось на свете,
как бы тайно оно
ни происходило.
Даже
в моей первой книге о «Москве и москвичах» я
ни разу и нигде словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил
ни их,
ни ту обстановку,
в которой жили банщики, если бы один добрый человек меня носом не ткнул,
как говорится, и не напомнил мне одно слово, слышанное мною где-то
в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда; помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто
в восьмидесятых годах ездил на охоту.
Как-то
в жаркий осенний день,
какие иногда выпадают
в сентябре, по бульвару среди детей
в одних рубашонках и гуляющей публики
в летних костюмах от Тверской заставы быстро и сосредоточенно шагали, не обращая
ни на кого внимания, три коротеньких человека.
Пили и ели потому, что дешево, и никогда полиция не заглянет, и скандалы кончаются тут же, а купцу главное, чтобы «сокровенно» было.
Ни в одном трактире не было такого гвалта,
как в бубновской «дыре».
— Ну-к што ж. А ты напиши,
как у Гоголя, только измени малость, по-другому все поставь да поменьше сделай,
в листовку. И всякому интересно, что Тарас Бульба, а
ни какой не другой. И всякому лестно будет,
какая, мол, это новая такая Бульба! Тут, брат, важно заглавие, а содержание — наплевать, все равно прочтут, коли деньги заплачены. И за контрафакцию не привлекут, и все-таки Бульба — он Бульба и есть, а слова-то другие.
Рос дом. Росли деревья. Открылась банкирская контора, а входа
в нее с переулка нет. Хомяков сделал тротуар между домом и своей рощей, отгородив ее от тротуара такой же железной решеткой. Образовался, таким образом, посредине Кузнецкого переулка неправильной формы треугольник, который долго слыл под названием Хомяковской рощи.
Как ни уговаривали и власти, и добрые знакомые, Хомяков не сдавался.
Шумела молодая рощица и, наверное, дождалась бы Советской власти, но вдруг
в один прекрасный день —
ни рощи,
ни решетки, а булыжная мостовая пылит на ее месте желтым песком.
Как? Кто? Что? — недоумевала Москва. Слухи разные — одно только верно, что Хомяков отдал приказание срубить деревья и замостить переулок и
в этот же день уехал за границу. Рассказывали, что он действительно испугался высылки из Москвы; говорили, что родственники просили его не срамить их фамилию.
Неточные совпадения
Ответа нет. Он вновь посланье: // Второму, третьему письму // Ответа нет.
В одно собранье // Он едет; лишь вошел… ему // Она навстречу.
Как сурова! // Его не видят, с ним
ни слова; // У!
как теперь окружена // Крещенским холодом она! //
Как удержать негодованье // Уста упрямые хотят! // Вперил Онегин зоркий взгляд: // Где, где смятенье, состраданье? // Где пятна слез?.. Их нет, их нет! // На сем лице лишь гнева след…
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы
ни было, гляди… //
В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще
в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Мне памятно другое время! //
В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… // И ножку чувствую
в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло
в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят
ни страстей, //
Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы…
как ножки их.
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть
в том порукой), // Супружество нам будет мукой. // Я, сколько
ни любил бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может быть, на много дней.
Какие б чувства
ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых лет! //
В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И
в поэтический бокал // Воды я много подмешал.