Неточные совпадения
— П-пшел! Чтоб я тебя
не видел! А
кто в окно сиганул? Зеленщик? Эй, Болдоха, отвечай!
Ни на
кого из писателей такого сильного впечатления
не производила Хитровка, как на Глеба Ивановича Успенского.
Тот, о
ком я говорю, был человек смелости испытанной,
не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Словом, это был
не кто иной, как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву.
Ну
кто бы догадался! Так бы и прошла насмешка незаметно… Я видел этот номер «Будильника», внимания на него
не обратил до тех пор, пока городовые
не стали отбирать журнал у газетчиков. Они все и рассказали.
Или развал: развалят нескончаемыми рядами на рогожах немудрый товар и торгуют
кто чем:
кто рваной обувью,
кто старым железом;
кто ключи к замкам подбирает и тут же подпиливает, если ключ
не подходит.
Кругом хохот, шум. Полушубок исчез, и требовать
не с
кого.
Люди из первой категории понимают,
кто они, но молча, под неодолимым страхом, ни словом, ни взглядом
не нарушают их тайны.
Из последних притонов вербовались «составителями» громилы для совершения преступлений, и сюда никогда
не заглядывала полиция, а если по требованию высшего начальства, главным образом прокуратуры, и делались обходы, то «хозяйки» заблаговременно знали об этом, и при «внезапных» обходах никогда
не находили того,
кого искали…
Даже постоянно серьезных братьев Ляпиных он умел рассмешить. Братья Ляпины
не пропускали ни одного обеда. «Неразлучники» — звали их. Было у них еще одно прозвание — «чет и нечет», но оно забылось, его помнили только те,
кто знал их молодыми.
Эти две различные по духу и по виду партии далеко держались друг от друга. У бедноты
не было знакомств, им некуда было пойти, да и
не в чем. Ютились по углам, по комнаткам, а собирались погулять в самых дешевых трактирах. Излюбленный трактир был у них неподалеку от училища, в одноэтажном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, или еще трактир «Колокола» на Сретенке, где собирались живописцы, работавшие по церквам. Все жили по-товарищески: у
кого заведется рублишко, тот и угощает.
И указывал на кого-нибудь,
не предупреждая, — приходилось говорить. А художник Синцов уже сидел за роялем, готовый закончить речь гимном… Скажет
кто хорошо — стол кричит...
Этюды с этих лисичек и другие классные работы можно было встретить и на Сухаревке, и у продавцов «под воротами». Они попадали туда после просмотра их профессорами на отчетных закрытых выставках, так как их было девать некуда, а на ученические выставки классные работы
не принимались, как бы хороши они ни были. За гроши продавали их ученики
кому попало, а встречались иногда среди школьных этюдов вещи прекрасные.
Не было никаких кассирш, никаких билетиков. И мало было таких,
кто надует Моисеевну, почти всегда платили наличными, займут у кого-нибудь одиннадцать копеек и заплатят. После выставок все расплачивались обязательно.
Особенно же славились ужины, на которые съезжалась кутящая Москва после спектаклей. Залы наполняли фраки, смокинги, мундиры и дамы в открытых платьях, сверкавших бриллиантами. Оркестр гремел на хорах, шампанское рекой… Кабинеты переполнены. Номера свиданий торговали вовсю! От пяти до двадцати пяти рублей за несколько часов. Кого-кого там
не перебывало! И все держалось в секрете; полиция
не мешалась в это дело — еще на начальство там наткнешься!
Речь Жадаева попала в газеты, насмешила Москву, и тут принялись за очистку Охотного ряда. Первым делом было приказано иметь во всех лавках кошек. Но кошки и так были в большинстве лавок. Это был род спорта — у
кого кот толще. Сытые, огромные коты сидели на прилавках, но крысы обращали на них мало внимания. В надворные сараи котов на ночь
не пускали после того, как одного из них в сарае ночью крысы сожрали.
— Время такое-с, все разъехамшись… Во всем коридоре одна только Языкова барыня…
Кто в парк пошел,
кто на бульваре сидит… Ко сну прибудут, а теперь еще солнце
не село.
Когда их выводили на двор, они и на людей
не были похожи:
кто кричит,
кто неистовствует,
кто падает замертво…
В конце прошлого века о правилах уличного движения в столице и понятия
не имели: ни правой, ни левой стороны
не признавали, ехали —
кто как хотел, сцеплялись, кувыркались… Круглые сутки стоял несмолкаемый шум.
Завсегдатаи «вшивой биржи». Их мало
кто знал, зато они знали всех, но у них
не было обычая подавать вида, что они знакомы между собой. Сидя рядом, перекидывались словами, иной подходил к занятому уже столу и просил, будто у незнакомых, разрешения сесть. Любимое место подальше от окон, поближе к темному углу.
Иногда благоухание цветов прорывала струйка из навозных куч около конюшен, от развешанного мокрого платья пожарных, а также из всегда открытых окон морга, никогда почти
не пустовавшего от «неизвестно
кому принадлежащих трупов», поднятых на улицах жертв преступлений, ожидающих судебно-медицинского вскрытия. Морг возвышался рядом со стенкой сада… Но к этому все так привыкли, что и внимания
не обращали.
— Словом, «родная сестра тому кобелю, которого вы, наверное, знаете», — замечает редактор журнала «Природа и охота» Л. П. Сабанеев и обращается к продавцу: — Уходи, Сашка,
не проедайся. Нашел
кого обмануть! Уж если Александру Михайлычу несешь собаку, так помни про хвост. Понимаешь, прохвост, помни!
Кто такой Чатский и почему он
не избран?
И за студентами загнали
В манеж испуганный народ,
Всех, что кричали,
не кричали,
Всех,
кто по улице пройдет, —
Вали в манеж!
Этот титулярный советник был
не кто иной, как драматург, автор «Свадьбы Кречинского», Александр Васильевич Сухово-Кобылин, который и жил здесь до 1859 года…
Портвейн 211-й и 113-й… Коньяк 184… Коньяк «финь-шампань» 195… Ярлык и розовый, и черный, и белый… Точно скопировано у Депре… Ну,
кто будет вглядываться, что Ц. Депре, а
не К. Депре,
кто разберет, что у К. Депре орел на ярлыке, а у Ц. Депре ворона без короны, сразу и
не разглядишь…
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого
не интересовало писать о том, что все знают: ну
кто будет читать о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
«Кусочник» следит, когда парильщик получает «чайные», он знает свою публику и знает,
кто что дает. Получая обычный солодовниковский двугривенный, он
не спрашивает, от
кого получен, а говорит...
Секрет исчезновения и появления воды в большую публику
не вышел, и начальство о нем
не узнало, а
кто знал, тот с выгодой для себя молчал.
Как-то в жаркий осенний день, какие иногда выпадают в сентябре, по бульвару среди детей в одних рубашонках и гуляющей публики в летних костюмах от Тверской заставы быстро и сосредоточенно шагали,
не обращая ни на
кого внимания, три коротеньких человека.
Иногда называл себя в третьем лице, будто
не о нем речь. Где говорит, о том и вспоминает: в трактире — о старых трактирах, о том,
кто и как пил, ел; в театре в кругу актеров — идут воспоминания об актерах, о театре. И чего-чего он
не знал! Кого-кого он
не помнил!
— Пусть тип, а был он хористом в театре в Ярославле и был шулером. Фамилия другая… При мне его тогда в трактире «Столбы» из окна за шулерство выкинули. Вот только забыл,
кто именно:
не то Мишка Докучаев,
не то Егорка Быстров!
— Ты что это? А?
Кому наливаешь? Этим воробья причащать, а
не отцу протодьякону пить.
Что такое? И спросить
не у
кого — ничего
не вижу. Ощупываю шайку — и
не нахожу ее; оказалось, что банщик ее унес, а голова и лицо в мыле. Кое-как протираю глаза и вижу: суматоха! Банщики побросали своих клиентов,
кого с намыленной головой,
кого лежащего в мыле на лавке. Они торопятся налить из кранов шайки водой и становятся в две шеренги у двери в горячую парильню, высоко над головой подняв шайки.
К этому времени он обязан иметь полдюжины белых мадаполамовых, а
кто в состоянии, то и голландского полотна рубах и штанов, всегда снежной белизны и
не помятых.
Московские купцы, любившие всегда над кем-нибудь посмеяться, говорили ему: «Ты, Петр, мне
не заправляй Петра Кирилыча!» Но Петр Кирилыч иногда отвечал купцу — он знал
кому и как ответить — так...
Кого-кого здесь
не было: и купечество именитое, и важные чиновники, и богатые базарные торгаши, и театральные барышники, и «Чугунные шляпы».
Очень интересовался успехами, справлялся о тех,
кто еще
не приехал в Москву на великий пост.
Шумела молодая рощица и, наверное, дождалась бы Советской власти, но вдруг в один прекрасный день — ни рощи, ни решетки, а булыжная мостовая пылит на ее месте желтым песком. Как?
Кто? Что? — недоумевала Москва. Слухи разные — одно только верно, что Хомяков отдал приказание срубить деревья и замостить переулок и в этот же день уехал за границу. Рассказывали, что он действительно испугался высылки из Москвы; говорили, что родственники просили его
не срамить их фамилию.
Все торопятся —
кто на работу, на службу,
кто с работы, со службы, по делам, но прежних пресыщенных гуляющих, добывающих аппетит,
не вижу… Вспоминается: «Теперь брюхо бегает за хлебом, а
не хлеб за брюхом».
Спускаемся на Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на площади толпится народ, идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое хоботье:
кто носильное тряпье,
кто самовар,
кто лампу или когда-то дорогую вазу с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще
не просохшей от дождя. Обоняется прелый запах трущобы.