Неточные совпадения
Извозчик бьет кнутом лошаденку. Скользим легко то по снегу, то по оголенным мокрым булыгам, благо широкие деревенские полозья без железных подрезов. Они скользят, а
не режут,
как у городских санок. Зато на всех косогорах и уклонах горбатой улицы сани раскатываются, тащат за собой набочившуюся лошадь и ударяются широкими отводами о деревянные тумбы. Приходится держаться за спинку, чтобы
не вылететь из саней.
Подземные болота, окружавшие площадь,
как и в древние времена, тоже
не имели выхода.
Ни на кого из писателей такого сильного впечатления
не производила Хитровка,
как на Глеба Ивановича Успенского.
Работая в «Русских ведомостях», я часто встречался с Глебом Ивановичем.
Не раз просиживали мы с ним подолгу и в компании и вдвоем, обедывали и вечера вместе проводили. Как-то Глеб Иванович обедал у меня, и за стаканом вина разговор пошел о трущобах.
Но
не успел он еще
как следует нахохотаться,
как зашлепали по лужам шаги, и мой посланный, задыхаясь, вырос перед нами и открыл громадную черную руку, на которой лежали папиросы, медь и сверкало серебро.
— А
как же
не принести? Что я, сбегу, что ли, с чужими-то деньгами. Нешто я… — уверенно выговорил оборванец.
Словом, это был
не кто иной,
как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву.
Петр Григорьевич на другой день в нашей компании смеялся, рассказывая,
как его испугали толпы городовых. Впрочем, было
не до смеху: вместо кулаковской «Каторги» он рисковал попасть опять в нерчинскую!
Чище других был дом Бунина, куда вход был
не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку
как поденщицы.
— Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел и усомнился. А он говорит: «Все правда.
Как написано — так и есть. Врать
не умею».
Настоящих сыщиков до 1881 года
не было, потому что сыскная полиция
как учреждение образовалась только в 1881 году.
Он жил совершенно одиноко, в квартире его — все знали — было много драгоценностей, но он никого
не боялся: за него горой стояли громилы и берегли его,
как он их берег, когда это было возможно.
— Ну
как вам
не совестно копеечки-то у нашего брата вымарщивать?
С восьмидесятых годов, когда в Москве начали выходить газеты и запестрели объявлениями колокольных заводов, Сухаревка перестала пускать небылицы, которые в те времена служили рекламой. А колоколозаводчик неукоснительно появлялся на Сухаревке и скупал «серебряный звон». За ним очень ухаживали старьевщики, так
как он был
не из типов, искавших «на грош пятаков».
— За
какую? Да я ничего и
не видал!
А
какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич.
Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Смело можно сказать, что ни один домовладелец
не получал столько верных и громадных процентов,
какие получали эти съемщики квартир и приемщики краденого.
Лавки готового платья. И здесь, так же
как на Сухаревке, насильно затаскивали покупателя. Около входа всегда галдеж от десятка «зазывал», обязанностью которых было хватать за полы проходящих по тротуарам и тащить их непременно в магазин,
не обращая внимания, нужно или
не нужно ему готовое платье.
Но во время турецкой войны дети и внуки кимряков были «вовлечены в невыгодную сделку»,
как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды… И опять с тех пор пошли бумажные подметки… на Сухаревке, на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом «на грош пятаков» и «
не обманешь —
не продашь».
Отдел благоустройства МКХ в 1926 году привел Китайгородскую стену — этот памятник старой Москвы — в тот вид, в
каком она была пятьсот лет назад, служа защитой от набегов врага, а
не тем, что застали позднейшие поколения.
И вот в жаркий июльский день мы подняли против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца, опустили туда лестницу. Никто
не обратил внимания на нашу операцию — сделано было все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое и грязное, было узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды и голос,
как из склепа...
За шумом я
не слыхал,
как подошел ко мне Федя и толкнул меня в спину.
Ночь была непроглядная. Нигде ни одного фонаря, так
как по думскому календарю в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения
не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками.
Послушав венгерский хор в трактире «Крым» на Трубной площади, где встретил шулеров — постоянных посетителей скачек — и кой-кого из знакомых купцов, я пошел по грачевским притонам,
не официальным, с красными фонарями, а по тем, которые ютятся в подвалах на темных, грязных дворах и в промозглых «фатерах» «Колосовки», или «Безымянки»,
как ее еще иногда называли.
— Обещались, Владимир Алексеевич, а вот в газете-то что написали? Хорошо, что никто внимания
не обратил, прошло пока… А ведь
как ясно — Феньку все знают за полковницу, а барона по имени-отчеству целиком назвали, только фамилию другую поставили, его ведь вся полиция знает, он даже прописанный. Главное вот барон…
— Персидская ромашка! О нет, вы
не шутите, это в жизни вещь великая.
Не будь ее на свете —
не был бы я таким,
каким вы меня видите, а мой патрон
не состоял бы в членах Общества драматических писателей и
не получал бы тысячи авторского гонорара, а «Собачий зал»… Вы знаете, что такое «Собачий зал»?..
— Да очень просто: сделать нужно так, чтобы пьеса осталась та же самая, но чтобы и автор и переводчик
не узнали ее. Я бы это сам сделал, да времени нет…
Как эту сделаете, я сейчас же другую дам.
В Богословском (Петровском) переулке с 1883 года открылся театр Корша. С девяти вечера отовсюду поодиночке начинали съезжаться извозчики, становились в линию по обеим сторонам переулка, а
не успевшие занять место вытягивались вдоль улицы по правой ее стороне, так
как левая была занята лихачами и парными «голубчиками», платившими городу за эту биржу крупные суммы. «Ваньки», желтоглазые погонялки — эти извозчики низших классов, а также кашники, приезжавшие в столицу только на зиму, платили «халтуру» полиции.
— Отпираю, а у самого руки трясутся, уже и денег
не жаль: боюсь, вдруг пристрелят. Отпер. Забрали тысяч десять с лишком, меня самого обыскали, часы золотые с цепочкой сняли, приказали четверть часа
не выходить из конторы… А когда они ушли, уж и хохотал я,
как их надул: пока они мне карманы обшаривали, я в кулаке держал десять золотых, успел со стола схватить…
Не догадались кулак-то разжать! Вот
как я их надул!.. Хи-хи-хи! — и раскатывался дробным смехом.
Ф. А. Корш даже глаза вытаращил и
не успел ответить,
как весь стол прыснул от смеха.
Об этом на другой день разнеслось по городу, и уж другой клички Рыжеусову
не было,
как «Нога петушья»!
Ляпины родом крестьяне
не то тамбовские,
не то саратовские. Старший в юности служил у прасола и гонял гурты в Москву. Как-то в Моршанске, во время одного из своих путешествий, он познакомился со скопцами, и те уговорили его перейти в их секту, предлагая за это большие деньги.
Была у Жукова еще аллегорическая картина «После потопа», за которую совет профессоров присудил ему первую премию в пятьдесят рублей, но деньги выданы
не были, так
как Жуков был вольнослушателем, а премии выдавались только штатным ученикам. Он тогда был в классе профессора Савицкого, и последний о нем отзывался так...
В назначенный день к семи часам вечера приперла из «Ляпинки» артель в тридцать человек. Швейцар в ужасе, никого
не пускает. Выручила появившаяся хозяйка дома, и княжеский швейцар в щегольской ливрее снимал и развешивал такие пальто и полушубки,
каких вестибюль и
не видывал. Только места для калош остались пустыми.
Немало вышло из учеников С. И. Грибкова хороших художников. Время от времени он их развлекал, устраивал по праздникам вечеринки, где водка и пиво
не допускались, а только чай, пряники, орехи и танцы под гитару и гармонию. Он сам на таких пирушках до поздней ночи сидел в кресле и радовался,
как гуляет молодежь.
— Ведь это же Дубровский, пушкинский Дубровский! Только разбойником
не был, а вся его жизнь была,
как у Дубровского, — и красавец, и могучий, и талантливый, и судьба его такая же!
Воспитание в детстве было получить негде, а образование Училище живописи
не давало, программа общеобразовательных предметов была слаба, да и смотрели на образование,
как на пустяки, — были уверены, что художнику нужна только кисть, а образование — вещь второстепенная.
Этюды с этих лисичек и другие классные работы можно было встретить и на Сухаревке, и у продавцов «под воротами». Они попадали туда после просмотра их профессорами на отчетных закрытых выставках, так
как их было девать некуда, а на ученические выставки классные работы
не принимались,
как бы хороши они ни были. За гроши продавали их ученики кому попало, а встречались иногда среди школьных этюдов вещи прекрасные.
— Ах ты батюшки, да это, Санька, ты? А я и
не узнала было… Ишь франт
какой!.. Да что ты мне много даешь?
Сотни людей занимают ряды столов вдоль стен и середину огромнейшего «зала». Любопытный скользит по мягкому от грязи и опилок полу, мимо огромной плиты, где и жарится и варится, к подобию буфета, где на полках красуются бутылки с ерофеичем, желудочной, перцовкой, разными сладкими наливками и ромом, за полтинник бутылка, от которого разит клопами, что
не мешает этому рому пополам с чаем делаться «пунштиком», любимым напитком «зеленых ног», или «болдох»,
как здесь зовут обратников из Сибири и беглых из тюрем.
Они выплывают во время уж очень крупных скандалов и бьют направо и налево, а в помощь им всегда становятся завсегдатаи — «болдохи», которые дружат с ними,
как с нужными людьми, с которыми «дело делают» по сбыту краденого и пользуются у них приютом, когда опасно ночевать в ночлежках или в своих «хазах». Сюда же никакая полиция никогда
не заглядывала, разве только городовые из соседней будки, да и то с самыми благими намерениями — получить бутылку водки.
Считалось особым шиком, когда обеды готовил повар-француз Оливье, еще тогда прославившийся изобретенным им «салатом Оливье», без которого обед
не в обед и тайну которого
не открывал.
Как ни старались гурманы,
не выходило: то, да
не то.
Начиная с лестниц, ведущих в палатки, полы и клетки содержатся крайне небрежно, помет
не вывозится, всюду запекшаяся кровь, которою пропитаны стены лавок,
не окрашенных,
как бы следовало по санитарным условиям, масляного краскою; по углам на полу всюду набросан сор, перья, рогожа, мочала… колоды для рубки мяса избиты и содержатся неопрятно, туши вешаются на ржавые железные невылуженные крючья, служащие при лавках одеты в засаленное платье и грязные передники, а ножи в неопрятном виде лежат в привешанных к поясу мясников грязных, окровавленных ножнах, которые, по-видимому, никогда
не чистятся…
Протокол этого осмотра исторический. Он был прочитан в заседании городской думы и вызвал оживленные прения, которые,
как и всегда, окончились бы ничем, если бы
не гласный Жадаев.
Речь Жадаева попала в газеты, насмешила Москву, и тут принялись за очистку Охотного ряда. Первым делом было приказано иметь во всех лавках кошек. Но кошки и так были в большинстве лавок. Это был род спорта — у кого кот толще. Сытые, огромные коты сидели на прилавках, но крысы обращали на них мало внимания. В надворные сараи котов на ночь
не пускали после того,
как одного из них в сарае ночью крысы сожрали.
— Да
как же-с? Водку кушали, пирожки кушали, папирос, сигар
не спрашивали, — и загибает пальцы. — По рюмочке три рюмочки, по гривеннику три гривенника — тридцать, три пирожка — тридцать. По гривеннику — три гривенника, по рюмочке три рюмочки да три пирожка — тридцать. Папиросочек-сигарочек
не спрашивали — два рубля тридцать…
И все знали, что Петр Кирилыч обсчитывает, но никто
не мог понять,
как именно, а товарищи-половые радовались...
— Что же ты
как пень стоишь? Что же ты гостей
не угощаешь? Вот, бывало, Кузьма Егорыч…
— Разве это расстегай? Это калоша, а
не расстегай! Расстегай круглый. Ну-ка,
как ты его разрежешь?
В те года население меблирашек являлось
не чем иным,
как умирающей в городской обстановке помещичьей степной усадьбой.