Неточные совпадения
А высылка была равносильна закрытию газеты, так
как утвержденным редактором тогда был
один В.М. Соболевский.
Интересные сведения и даже целые статьи, появившиеся накануне в петербургских газетах, на другой день перепечатывались в Москве на сутки раньше других московских газет, так
как «Московский телеграф» имел свой собственный телеграфный провод в Петербург, в
одной из комнат редакции, помещавшейся на Петровке в доме Московского кредитного общества.
Николай Иванович Пастухов,
как я уже сказал, был
одним из ярких, чисто московских типов за последние полстолетия. Только своеобразная, своебытная торговая Москва могла создать такое явление,
каким был этот издатель.
— Я у вас не буду спрашивать подробностей,
каким путем вы ухитрились добыть манифест, ответьте только на
один вопрос: легальным путем или нет вы добыли манифест?
Как-то, в четвертом часу утра, заезжаю в редакцию, вхожу в кабинет к Ф.К. Иванову и вижу: он сидит
один в кабинете и хохочет,
как сумасшедший.
Затеялась борьба. Костя швырял противников,
как я заметил,
одним и тем же приемом, пользуясь своим большим ростом. Отец Памво особенно восторгался, а я не удержался и отозвался на вызов Кости.
Перья и надпись изображали, если всмотреться, два столба с перекладиной. Перекладина-надпись была сделана почерком с росчерками, и
один из росчерков,
как раз посередине перьев, походил на висящую петлю.
Как-то я получил от
одного из них письмо, в котором он, между прочим, обращается с просьбой...
В 8 часов вечера, в субботу, я роздал номер газетчикам и послал к цензору за гранками. Каково же было мое удивление, когда посланный вернулся и уведомил, что номер выпускать нельзя, так
как цензором сделаны вымарки. Номер я уже роздал весь и уехал на поезде, а вернувшись в понедельник, отправился в цензурный комитет, куда были доставлены и цензорские гранки. Оказалось, что вычеркнуто было только
одно слово: «казенная».
У всех главной была
одна мысль:
как бы подвести цензора. Особенно это удавалось М.М. Чемоданову, делавшему для цензуры наброски карандашом неоконченными, а потом, уже на подписанном цензором листе, он делал два-три штриха, и появлялся или портрет известного деятеля, или такая поза у какого-нибудь начальствующего лица, что оно выходило в смешном виде.
После заседаний некоторые шли через бульвар в трактир к Саврасенкову, так
как В.В. Давыдов, — убежденный трезвенник, — в редакции, кроме чаю, ничего не допускал. Только
один раз это правило было нарушено.
— Только
один такой.
Какой Саша дает «формы» вместо «реформы», тот и на тромбоне играет: Александр III.
Никому, всегда всем довольный, он не завидовал, да как-то
один из клиентов конторы посоветовал ему открыть при конторе свою газету
как рекламу делу.
Сравнивая почерки обоих, Иван Сергеевич обратил внимание на их резкую разницу:
один писал разгонисто, видимо, не только не жалел бумаги, но даже
как будто бы формат стеснял его, задерживая быстроту нарождавшейся мысли, когда и перо едва поспевало за их полетом...
Амфитеатров наскоро закусил и торопливо куда-то ушел, а мы продолжали сидеть и благодушествовать. Были незнакомые петербургские чиновники, был
один из архитекторов, строивших выставку. Разговор как-то перекинулся на воспоминания о Ходынке, и, конечно, обратились ко мне,
как очевидцу, так
как все помнили мою статью в «Русских ведомостях».
Здесь я переживал далекое прошлое, объезжал,
как простой табунщик, неуков, диких лошадей, прямо у табуна охотился в угон за волком с
одной плетью. Бывало...
В конторе Андреевича я получал деньги, окруженный полицейскими офицерами.
Один из них спросил меня,
как это я, корреспондент, ухитрился так вовремя приехать к событию и за четыре дня до него перевести деньги. Я ответил ему довольно дерзко по-русски, и он больше ко мне не приставал.
«Базиас. 28 июня. В Белграде господствует полнейшая паника. Среди лиц, принадлежащих к радикальной партии, произведена масса арестов; в числе арестованных находится
один русский корреспондент. Корреспонденция с заграницей становится невозможной, так
как письма на почте перехватывают. Выехал из Белграда».
Старик оглянулся и узнал во мне
одного из находившихся во время приезда на выставку В.И. Ковалевского людей, который был представлен ему
как корреспондент Главного управления государственного коннозаводства.
— Купил ты Мирзу, а
как вести на зимовник, не знаешь. Тогда ты
один верхом на чалом в Великокняжескую приехал. Тебя тогда выручил Гаврило Руфыч! Помнишь?
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем
как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим
один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую не смею // Тревожить лирою моею, //
Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит
одна. // С
какою гордостью небесной // Земли касается она! //
Как негой грудь ее полна! //
Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Ответа нет. Он вновь посланье: // Второму, третьему письму // Ответа нет. В
одно собранье // Он едет; лишь вошел… ему // Она навстречу.
Как сурова! // Его не видят, с ним ни слова; // У!
как теперь окружена // Крещенским холодом она! //
Как удержать негодованье // Уста упрямые хотят! // Вперил Онегин зоркий взгляд: // Где, где смятенье, состраданье? // Где пятна слез?.. Их нет, их нет! // На сем лице лишь гнева след…
Как рано мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! //
Как томно был он молчалив, //
Как пламенно красноречив, // В сердечных письмах
как небрежен! //
Одним дыша,
одно любя, //
Как он умел забыть себя! //
Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а порой // Блистал послушною слезой!
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот
как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.