Неточные совпадения
А потому,
что они веровали,
что рай находится на высокой горе и после смерти надо карабкаться вверх, чтобы до него добраться, — а тут ногти-то и нужны [Легенды искания рая с XII века.].
Так все веровали и никто не стриг ногтей.
Откуда это слово — а это слово самое
что ни на есть древнее. В Древней Руси назывались
так сухие пути, соединяющие две водные системы, где товары, а иногда и лодки переволакивали от реки до реки.
Наша семья жила очень дружно. Отец и дед были завзятые охотники и рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной ходили на медведя. Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда никаких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и грубой свитки, которая была
так широка,
что ею можно было покрыть лошадь с ногами и головой.
«Перед особами высшего нас состояния должно показывать,
что чувствуешь к ним почтение, а с низшими надо обходиться особенно кротко и дружелюбно, ибо ничто
так не отвращает от нас других, как грубое обхождение».
Что значило это «не буду»,
так до сих пор никто и не знает. Дело разбиралось в Петербургском окружном суде, пускали по билетам. Натали показала,
что она, веря в искусство мужа, сама предложила стрелять в нее, и Коля заявил,
что стрелял наверняка, именно желая отстрелить кончик уха.
Афраф, стройный, с седыми баками, в коломенковой ливрее, чистый и вылощенный, никогда ни слова не говорил за столом, а только мастерски подавал кушанья и убирал из-под носу тарелки иногда с недоеденным вкусным куском,
так что я при приближении бесшумного Афрафа оглядывался и запихивал в рот огромный последний кусок,
что вызывало шипение тетенек и сравнение меня то с собакой, то с крокодилом.
Меня вообще в разговорах не стеснялись. Саша и мой репетитор Николай Васильев раз навсегда предупредили меня, чтобы я молчал о том,
что слышу, и
что все это мне для будущего надо знать. Конечно, я тоже гордо чувствовал себя заговорщиком, хотя мало
что понимал. Я как раз пришел к разговору о Стеньке. Левашов говорил о нем с
таким увлечением,
что я сидел, раскрыв рот. Помню...
Место кругом было заранее вытоптано,
так что можно ходить без лыж.
Ушкуйник-то ушкуйником, а вот кто
такой Никитушка Ломов, — заинтересовало меня. Когда я спросил об этом Николая Васильева, то он сказал мне: «Погоди, узнаешь!» — И через несколько дней принес мне запрещенную тогда книгу Чернышевского «
Что делать?».
Матрос Китаев. Впрочем, это было только его деревенское прозвище, данное ему по причине того,
что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это был квадратный человек, как в ширину,
так и вверх, с длинными, огромными обезьяньими ручищами и сутулый. Ему было лет шестьдесят, но десяток мужиков с ним не мог сладить: он их брал, как котят, и отбрасывал от себя далеко, ругаясь неистово не то по-японски, не то по-китайски,
что, впрочем, очень смахивало на некоторые и русские слова.
И к
чему ему врать, если его жизнь была
так разнообразна и интересна!
Фофан меня лупил за всякую малость. Уже просто человек
такой был,
что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У берегов Японии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть за что-то молодого матроса, а он болен был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись за него, говорю, стало быть, Фофану,
что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
Употреблять их приходилось все-таки редко, но традиции велись. Оба сторожа, николаевские солдаты, никогда не могли себе представить,
что можно ребят не пороть.
Мой отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним были вместе с тем большими друзьями, ходили на охоту и по нескольку дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12 лет я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и был неутомим на лыжах. Но все-таки я был безобразник, и будь у меня
такой сын теперь, в XX веке, я, несмотря ни на
что, обязательно порол бы его.
Когда отец женился во второй раз, муштровала меня аристократическая родня мачехи, ее сестры, да какая-то баронесса Матильда Ивановна, с коричневым старым псом Жужу!.. В первый раз меня выпороли за то,
что я, купив сусального золота, вызолотил и высеребрил Жужу
такие места, которые у собак совершенно не принято золотить и серебрить.
Молодой ум вечно кипел сомнениями. Учишь в Законе Божием,
что кит проглотил пророка Иону, а в то же время учитель естественной истории Камбала рассказывает,
что у кита
такое маленькое горло,
что он может глотать только мелкую рыбешку. Я к отцу Николаю. Рассказываю.
Это
так интересовало класс,
что многие, никогда не бывавшие в театре, пошли на «Идиота» и давали потом представление в классе.
Бывали морозы и
такие,
что падали на землю замерзшие вороны и галки.
За
что наш класс, —
так и не знаю.
— Народом кормился и отец мой и я. Душу свою нечистому не отдам.
Что такое пароходы? Кто их возит? Души утопленников колеса вертят, а нечистые их огнем палят…
— Как, Репка?! — И Костыга звякнул кулачищем по столу
так,
что посуда задрыгала.
— Потому
что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят… У нашего барина
такая охота была… То собаки, — а это пудель.
С последним я согласился и повторил старику,
что пудель — это собака, порода
такая.
Но писать правду было очень рискованно, о себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу с наказом никому его не показывать. И понял отец,
что Луговский — его «блудный сын», и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885 году.
Его рота была лучшая в полку, и любили его солдаты, которых он никогда не отдавал под суд и редко наказывал,
так как наказывать было не за
что.
На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла, в
чем дело. Велиткин пришел с ученья туча тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех —
такие были старые солдатские традиции. Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища.
—
Что такое случилось? — спрашиваю.
— В фанты играли… Соня загадывала первый слог, надо ответить второй. А он своим басом на весь зал рявкнул
такое,
что ха-ха-ха!
—
Так что, где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.
Уж через много лет, будучи в Москве, я слыхал,
что Гильденштуббе называли именно
так, как окрестил его Пономарев: Крендель в шубе!
— Помни, ребята, — объяснял Ермилов на уроке, — ежели, к примеру, фихтуешь,
так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою — вещь есть первая, а главное, помни,
что колоть неприятеля надо на полном выпаде, в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди у его штык вырви… Помни: из груди коротко назад, чтоб ен рукой не схватил… Вот
так! Р-раз — полный выпад и р-раз — коротко назад. Потом р-раз — два, р-раз — два, ногой притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз — д-два!
—
Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели,
что было. У нас в учебном полку по тысяче палок всыпали… Привяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, — значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был
такой: девять забей насмерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!
— Ну
что такое, — горячился Павлов, — я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…
— На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах поработать… Приволье там у нас, знай работай, а кто
такой ты есть да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели
что,
так подавайся к нам туда!
Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал
такие чудеса,
что сразу заинтересовал полк.
Та фигура, которая мелькнула передо мной, по всей вероятности, за мной следила раньше и, сообразив,
что я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка
так, чтобы я его заметил, и скрылась. Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен,
что подкинувшая ребенка, — бесспорно, ведь это сделала женщина, — находится вблизи, я еще раз крикнул...
Да разве он один
такой! Каждый дядька
так обращается с рекрутами, — они уж знают этот обычай. А я
что сделаю!!
Подружились со стариком. Он мне рассказал,
что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, духовитый, фабрика вон там, недалече, за шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунаева, у тех табак позабористей, да не
так духовит…
Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они
такие крепкие,
что другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевку-резину — жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа…
— Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и никому не рассказывай, как
что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей конец,
такое заклятие я на тебя кладу…
Я чувствовал
такую усталость,
что, не будь этой деревни, кажется, упал бы и замерз.
Но все
такие опухшие от пьянства разбойничьи рожи,
что и подступиться не хочется.
Дело в том,
что я его раз уж описывал, но не совсем
так, как было.
Подробнее об этом дальше, а пока я скажу,
что «Обреченные» — это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, — словом, написан
так, чтобы и узнать нельзя было,
что одно из действующих лиц — я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не
такое, как оно описано, только разве наружность сохранена…
— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут… А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец… Ну эта легкая-то работа и манит всякого… Мужик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой,
так либо забулдыга, либо пропоец… Здесь больше отставной солдат работает али никчемушный служащий,
что от дела отбился. Кому сунуться некуда… С голоду да с холоду… Да наш брат, гиляй бездомный, который, как медведь, любит летом волю, а зимой нору…
— А ты вот што: ежели хошь дружить со мной,
так не трави меня, не спрашивай, кто да
что, да как, да откеля… Я того, брательник, не люблю… Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный… Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял?
— Ну вот, оба Иванычи! — и как-то нутром засмеялся. — Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да
что ты? А нешто я не вижу,
что твое место не здесь… Мое
так здесь, я свое отхватал, будя. Понял?
— Встал,
так и не буду.
Чего ругаешься? — испуганно проворчал сторож, пятясь к лестнице.
И рассказал мне,
что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать.
— Рождеством я заболел, — рассказывал Улан, — отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга.
Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют… Простое дело — подлез под забор и драла… Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту сменку добил. Потом на завод узнать о Репке — сказали,
что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал… Я в больницу вчера.